Борис Пастернак - Переписка Бориса Пастернака
Если письмо покажется чудным, тем скорее вспомни о просьбе, с которой оно начинается.
Кланяйся Але, поцелуй мальчика, кланяйся С. Я. Мы может быть будем обеими семьями друзьями. И это не ограниченье, а еще больше, чем было. Увидишь. Этой весной я стал сильно седеть. Целую тебя.
Цветаева – Пастернаку
St.-Gilles, 23-го мая 1926 г., воскресенье, I.
Аля ушла на ярмарку. Мурсик спит, кто не спит – тот на ярмарке, кто не на ярмарке – тот спит. Я одна не на ярмарке и не сплю. (Одиночество, усугубленное единоличностью. Для того, чтобы ощутить себя неспящим, нужно, чтобы все спали.)
Борис, я не те письма пишу. Настоящие и не касаются бумаги. Сегодня, например, два часа идя за Муркиной коляской по незнакомой дороге – дорогам – сворачивая наугад, все узнавая, блаженствуя, что наконец на суше (песок – море), гладя походя – какие-то колючие цветущие кусты – как гладишь чужую собаку, не задерживаясь – Борис, я говорила с тобой непрерывно, в тебя говорила – радовалась – дышала. Минутами, когда ты слишком долго задумывался, я брала обеими руками твою голову и поворачивала: вот! Не думай, что красота: Вандея бедная, вне всякой внешней heroic'и, кусты, пески, кресты. Таратайки с осликами. Чахлые виноградники. И день был серый (окраска сна), и ветру не было. Но – ощущение чужого Троицына дня, умиление над детьми в ослиных таратайках: девочки в длинных платьях, важные, в шляпках (именно ках !) времен моего детства – нелепых – квадратное дно и боковые банты, – девочки, так похожие на бабушек, и бабушки, так похожие на девочек… Но не об этом – о другом – и об этом – и всем – о нас сегодня из Москвы или St.-Gill'a – не знаю, глядевших на нищую праздничную Вандею. (Как в детстве, смежив головы, висок в висок, в дождь, на прохожих.)
Борис, я не живу назад, я никому не навязываю ни своих шести, ни своих шестнадцати лет, – почему меня тянет в твое детство, почему меня тянет – тянуть тебя в свое? (детство: место, где все осталось так и там). Я с тобой сейчас, в Вандее мая 26 года непрерывно играю в какую-то игру, что в игру – в игры! – разбираю с тобой ракушки, щелкаю с кустов зеленый (как мои глаза, сравнение не мое) крыжовник, выбегаю смотреть (потому что когда Аля бежит – это я бегу!), опала ли Vie или взошла (прилив или отлив).
Борис, но одно: я не люблю моря. Не могу. Столько места, а ходить нельзя. Раз. Оно двигается, а я гляжу. Два. Борис, да ведь это та же сцена, т. е. моя вынужденная заведомая неподвижность. Моя косность. Моя – хочу или нет – терпимость. А ночью! Холодное, шарахающееся, невидимое, нелюбящее, исполненное себя – как Рильке! (Себя или божества – равно.) Землю я жалею: ей холодно. Морю не холодно, это и есть – оно, все, что в нем ужасающего – оно. Суть его. Огромный холодильник (Ночь). Или огромный котел (День). И совершенно круглое. Чудовищное блюдце. Плоское, Борис. Огромная плоскодонная люлька, ежеминутно вываливающая ребенка (корабли). Его нельзя погладить (мокрое). На него нельзя молиться (страшное. Так, Иегову например бы ненавидела. Как всякую власть). Море – диктатура, Борис. Гора – божество. Гора разная. Гора умаляется до Мура (умиляясь им!). Гора дорастает до гетевского лба и, чтобы не смущать, превышает его. Гора с ручьями, с норами, с играми. Гора – это прежде всего мои ноги, Борис. Моя точная стоимость. Гора – и большое тире, Борис, которое заполни глубоким вздохом.
И все-таки – не раскаиваюсь. «Приедается все – лишь тебе не дано». [247] С этим, за этим ехала. И что же? То, с чем ехала и за чем: твой стих, т. е. преображение вещи. Дура я, что я надеялась увидеть воочию твое море – заочное, над'очное, вне-очное. «Прощай, свободная стихия» (мои 10 лет) и «Приедается все» (мои тридцать) – вот мое море.
Борис, я не слепой; вижу, слышу, чую, вдыхаю все, что полагается, но – мне этого мало. Главное не сказала: море смеет любить только рыбак или моряк. Только моряк или рыбак знают, что это. Моя любовь была бы превышением прав («поэт» здесь ничего не значит, самая жалкая из отговорок. Здесь – чистоганом).
Ущемленная гордость, Борис. На горе я не хуже горца, на море я – даже не пассажир! дачник. Дачник, любящий океан… Плюнуть!
Рильке не пишу. Слишком большое терзание. Бесплодное. Меня сбивает с толку, выбивает из страхов, – вставший Nibelungenhort [248] легко справиться?! Ему – не нужно. Мне больно. Я не меньше его (в будущем), но я моложе его. На много жизней. Глубина наклона – мерило высоты. Он глубоко наклонился ко мне – может быть глубже, чем… (неважно!) – что я почувствовала? Его рост. Я его и раньше знала, теперь знаю его на себе. Я ему писала: я не буду себя уменьшать, это Вас не сделает выше (меня не сделает ниже!) это Вас сделает только еще одиноче, ибо на острове, где мы родились – все – как мы.
Durch alle Welten, durch alle Gegenden, an allen Weg'enden
Das ewige Paar der sich – Nie – Begegnenden. [249]
Само пришло, двустишием, как приходит все.
Итог какого-то вздоха, к которому никогда не прирастет предпосылка.
Для моей Германии нужен был весь Рильке. Как обычно, начинаю с отказа.
–
О Борис, Борис, залечи, залижи рану. Расскажи, почему. Докажи, что все так. Не залижи, – выжги рану! «Вкусих мало меду» – помнишь? Что – мед!
Люблю тебя. Ярмарка, ослиные таратайки, Рильке – все, все в тебя, в твою огромную реку (не хочу – море!). Я так скучаю по тебе, точно видела тебя только вчера.
М.
25 мая 1926 г., вторник, II.
Борис, ты меня не понял. Я так люблю твое имя, что для меня не написать его лишний раз, сопровождая письмо Рильке, было настоящим лишением, отказом.
То же, что не окликнуть еще раз из окна, когда уходят (и с уходящим на последующие десять минут, всё. Комната, где даже тебя нет. Одна тоска расселась).
Борис, я сделала это сознательно. Не ослабить удара радости от Рильке. Не раздробить его на два. Не смешать двух вод. Не превратить твоего события в собственный случай. [250] Не быть ниже себя. Суметь не быть.
(Я бы Орфею сумела внушить: не оглядывайся!) Оборот Орфея – дело рук Эвридики. («Рук» – через весь коридор Аида!) Оборот Орфея – либо слепость ее любви, невладение ею (скорей, скорей!), либо – о, Борис, это страшно – помнишь 1923 год, март, гору, строки:Не надо Орфею сходить к Эвридике,
И братьям тревожить сестер —
Либо приказ обернуться – и потерять. Все, что в ней еще любило – последняя память, тень тела, какой-то мысок сердца, еще не тронутый ядом бессмертья, помнишь?
…С бессмертья змеиным укусом
Кончается женская страсть! [251]
все, что еще отзывалось в ней на ее женское имя – шло за ним, она не могла не идти, хотя, может быть, уже не хотела идти. Так, преображенно и возвышенно, мне видится расставание Аси с Белым [252] – не смейся – не бойся.
В Эвридике и Орфее перекличка Маруси с Мо́лодцем – не смейся опять! – сейчас времени нет додумать, но раз сразу пришло – верно. Ах, может быть просто продленное «не бойся» – мой ответ на Эвридику и Орфея. Ах, ясно: Орфей за ней пришел – жить, тот за моей – не жить. Оттого она (я) так рванулась. Будь я Эвридикой, мне было бы… стыдно – назад!