Александр Левитов - Жизнь московских закоулков. Очерки и рассказы
– Было бы за что! Есть кому верить. Пьяницы, так вы спокон века пьяницами и будете.
– Ну, молчи, черт! Никогда уснуть, как надо, не даст. Беседа заканчивалась громким, будившим ночную тишину ахом хозяйки, которой сам поддал легонько в бок на сон грядущий. А Кузьма все-таки не шел в кабак, все-таки он удивлял и злил своих благоприятелей, какие в подпитии тащили его в кабак, покрикивая:
– Ежели ты, Кузьма, не пойдешь со мной – беда! Я с тобой насмерть раздерусь, потому я тебя угостить хочу…
– Так ты теперича не пьеш-шь? Хор-р-рошо! Эфто прикрасно! Так ты, значит, так-то с товарищами обращаться желаешь!.. Хыр-р-рошо! Не трог, ребята, Кузьму Иваныча: они купеческий капитал хотят за себя объявить… Ха-ха-ха-ха!..
Работал Кузьма и молчал. Пить ему страшно хотелось, так и звало что-то. Говорит: «Иди! Компания там вся!» А он не шел. Зудели у него согнутые в крюк сапожной работой руки, чтоб исколотить всех приятелей, но он не дрался и молчал.
– Подемте, ребята! Черт его знает, что у него на уме? Может, он и наши души хочет ему продать, – кто его знает?
Все уходили, и оставался Кузьма один; хозяйские ребятки к нему подбегут, говорят:
– Дядя! дай-ка ты у нас извощиком будешь… И затем ребятишки сморщивали свои смеющиеся розовые личики в серьезные, барские рожи и принимались орать: Звощик! Звощик!
Кузьма, впадая в роль, назначенную ему несмысленными режиссерами, уходил в самую глубь хозяйской горницы и оттуда, словно бы настоящий извозчик, отвечал:
– Куда прикажете, ваше сиятельство?
– К маменьке клёшной, на Твелшкую…
– В кое место, сударь?.. Тверская длинна!
– Ты еще лазговаривать що мной вздумал? – сердился мальчуган, разыгрывая из себя сердитого барина.
– Ах, ваше сиятельство! Как же нашему брату разговаривать с вами? Посмею ли?.. Ну, да пожалуйте три гривенничка, – уж Господь с вами!
Но входил кто-нибудь в оставленный наработавшимся людом подвал – и комедия кончалась. Кузьма опять сидел…
Таким манером досиделся он до той самой предпраздничной ночи, конечные шаги которой были началом той московской правды, какую я сейчас описываю.
Обрушилась эта ночь на Кузьмину трезвую голову большим горем. Светлая и молчаливая спустилась она на рабочий подвал и весь его до конца повалила на грязный и мокрый пол.
– Слава тебе, Господи! – и говорили во сне, и думали все эти чумазые, наваксенные лица. – Завтра, по крайности, целый день что хошь, то и делай. Можно завтра в трактире отсидеться чудесно…
Целая гурьба халатников растянулась на полу, и только при тусклом свете лампадки, рвавшемся из хозяйской комнатки в мастерскую, можно было распознать, что это живые еще, а не мертвые люди: до того были мертвенно-бледны лица их и до того, смотря на неряшливую и сердитую смуглоту этих лиц, казалось справедливым, что это не сон людей, а какая-то чума, которая внезапно налетела на весь город, сразу повалила его и обезобразила и его, и живуших в нем мастеровых своей смертной печатью.
Тишина в смрадном подвале ходила совсем слышными шагами. Полный месяц, как бы нежеланный гость, который, по пословице, хуже татарина, врывался своими золотыми волнами в это исключительное жилище тусклых трынок, семиток и пятачков и, как бы насмеиваясь над нищетой подвала, говорил:
– Что это за бедность такая всегдашняя? Дай-ка хошь я ее позолочу немного…
И ежели этот, озолотивший собой все ночное небо, месяц был охотник разговаривать, то хорошо ему было, потому что никто в это время не перебивал его, кроме только разве сонного кудахтанья трех кохинхинских кур, купленных хозяином для ради новости. Уселись они на брюхе одного молодца, который свалил победную голову в угол мастерской к самой двери, чтобы тот угол, насквозь прохваченный морозом, хоть немножко остудил его, тяпнувшего безделицу предпраздничным вечером, – уселись, говорю, гостьи из Кохинхины на этом брюхе и только одни ведут свой сердитый разговор с сердитой, хотя и светлой ночью.
Слышит Кузьма этот куриный разговор и понимает его во сне таким манером: снится ему, будто он имеет свой дом в Чушкином переулке. Идет будто он, Кузьма Сладкий, по тому переулку, а на нем грязь страшная, извозчики завязли в этой грязи и зовут будочников на подмогу, а мальчишки, посланные любезными родителями в лавочку, орут, утопая. Смеется всему этому Кузьма так-то ласково и смотрит на ворота деревянного, с ярко-зеленой жестяной крышей дома, а на воротах написано, во-первых, на золотой печати: «Застрахован во 2-м от огня обществе», а во-вторых, на железной печати неким живописцем было изображено: «Жены сапожнаго цеха мастера Афимьи Сладкой. Сей дом слободен атпастоиф».
Хитрое рынок в Москве. Торговля старой обувью. Фотография конца XIX в. Частный архив
Шагает Кузьма к новым воротам – и деньжищев этих у него, из города полученных, конца края будто бы нет. Так и шелестят, так и разговаривают:
– Ах, в трактир бы теперь – любезное дело!..
И видит Кузьма, что на его дворе ходят все куры, большие такие, голенастые, словно бы ненашинские. Ходят те куры по двору в таком числе, что от перьев их в глазах рябило. И будто они то и дело все на яйца садятся – и в ту же минуту из тех яиц выводят не цыплят, а все молодцов, и молодцов по сапожному мастерству.
Одеты молодцы, от рождения прямо, в серпянковые халаты, в опорках, с ременными обручиками на длинных волосах. Весело встречают эти молодцы Сладкого у ворот и кричат ему:
– Здравствуй, хозяин! Дощечку мы вот вам положим сейчас, чтобы вы ножки не замарали.
А куры кудахтают:
– Ко-ко-ккоо-о! Вот мы тебе, хозяин, сколько молодцов нанесли! Еще, ежели захочешь, сколько угодно представим; а жалованья им хочешь давай, хочешь нет, потому мы тебя любим.
– Это чудесно! – всей душой радуется Сладкий. – Артель здоровая будет, и все даром. Только, что же это я своих ребят не бью?
И взял он будто бы, пришедши домой, подтяг – и принялся ребят стегать. А ребята, невзирая на крепкие удары, говорили ему:
– Хошь ты нас, хозяин, стегай, хошь не стегай, а мы из твоей руки не выдем, – не согласны, потому ты наш хозяин…
– Кко-кко-о-о! – хрипели сердитыми октавами кохинхинки. – Мы из-под твоей руки идтить не согласны.
– Накрывай обедать, Афимья! – кричит Кузьма на жену. – Да пошли в кабак за четыре копеечки мальчишечку[13] взять.
Небывалой, незнаемой еще никогда радостью – быть хозяином – кончался Кузьмин сон. Дальше зазвонили к заутреням, и настоящая хозяйка будила остепенившегося подмастерья, толкая его ногой под бока.
– Кузьма Иваныч! А, Кузьма Иваныч! Проснись, ради бога! Муж с полночи, празднику обрадовавшись, в трактир укатил. Поди-ка ты дровец искупи. Не на кого, кроме тебя, понадеяться – пропьют. Получи-ка вот полтора серебра.