Дмитрий Быстролётов - Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3
Он вытер очки и посмотрел на меня радостно и гордо. Потом вдруг спохватился:
— Время уходит. Нам пора расходиться. Мы говорили о том, что над Сидоренко и мной нависла гроза. Он это знает так же хорошо, как и я. В этом его подвиг: прекрасно знать обстановку и все же сознательно рисковать собой. Как и нам, прикрывающим его «механизацию» — неучтенные гектары посева, неучтенный приплод свиней сверх нормы. Подкормленные работяги стараются изо всех сил, я прикрываю нарушение буквы закона, Федьковский скрепя сердце молчит, а ведь он — бывший заключенный, в случае чего ему попадет вдвое… Сидоренко разумно использует результаты наших общих усилий. Когда ему присвоили звание и дали орден, начальники других лагпунктов затаили злобу: на фоне хорошей работы плохая виднее. Но мы всех обскакали. Пока.
— А что может случиться?
Рубинштейн оглянулся и ответил шепотом:
— Катастрофа. Надо или работать, как другие, думая больше о себе, или идти на риск ради победы и Родины. Я выбрал второе: открыл глаза пошире и прыгаю через пропасть всякий раз, когда составляю отчеты. Остался жив на этот раз — прыгаю снова, из месяца в месяц вот уже третий год.
Холодок пробежал у меня по спине. Я с удивлением посмотрел на человека, мимо которого равнодушно проходил столько времени, на его тщедушную фигурку, лысину, пенсне.
— Предупредить Сидоренко?
— Не надо. Ваше дело — сторона. Излишки по книгам нигде не проходят, а от строгой ревизии их не скроешь. Наша «механизация» висит в воздухе, и мы все — хорошая мишень. Лишь бы Долинский не спустил курок! Лишь бы не стряслось чего-нибудь непредвиденного!
— А если?
Рубинштейн поднялся, тяжело вздохнул и повел плечами, как будто бы и его охватил холодок страха. Но ответил ясным и твердым голосом:
— Я — коммунист с семнадцатого года. В гражданскую дважды ранен. Был директором большого военного завода. Мне отступать нельзя: стыдно. Солдаты идут в бой за нас, а почему же нам не пойти в бой за них? Опасность надо видеть и все-таки идти на нее! Было бы за что.
Несколько дней я ходил потрясенный.
Какой счастливец! Значит, и в лагере можно быть героем?
А потом произошло непредвиденное. В новогодние праздники среди бела дня бесконвойная бригада видела, как Сидоренко вытащил со склада лагерного обмундирования свою дочь, студентку Надю, а вслед за этим приведенная им оперша выволокла оттуда за шиворот и своего супруга. Скандал был громкий — мы в зоне слышали каждое слово и все сообща решили: «Бате несдобровать!» Так и случилось: оскорбленный Долинский спустил курок.
Сидоренко в выражениях не стеснялся и сделал все возможное, чтобы побольней ударить пойманного с поличным сиблаговского донжуана: он знал, что вздорное самолюбие и тщеславие — слабые стороны характера Долинского, и гвоздил по ним обидными словами, словно бил молотом. Конечно, крепко влетело и Наде, видевшей в красивом и щеголеватом опере стоявшего вне всякой конкуренции красавца и умника — интеллект. Разгневанная оперша публично влепила мужу пару оплеух. Словом, поднялась обычная мещанская потасовка, о которой все участники скоро забыли, и в первую очередь Сидоренко.
Но не Долинский. Оскорблений он не простил, а не простив, начал мстить — по складу своего характера и по должности.
Так скрытая вражда стала явной.
Дней через пять из окна амбулатории я увидел их обоих — батя шагал впереди, полушубок нараспашку, чуб белый от изморози; опер шел сзади — одетый по форме, подтянутый и щеголеватый.
— Вы не сердитесь, товарищ Сидоренко, — нарочито громко проговорил опер, когда они вошли и начальник получше закрыл дверь моего кабинета. — Я по долгу службы должен подчищать кое-какие грешки.
— Чого?
— Не чего, а кого, вы, вероятно, хотите сказать? Я отвечаю: ваши. Их много. Вот, например, э-э… — надо полагать, опер вынул записную книжку и стал читать. — Э-э… Да вот: Сенина Татьяна Александровна. Мне известно, что вы в нарушение положения о запрещении прохода в зону с оружием устроили здесь в амбулатории проверку ее слуха и осмелились вынуть пистолет в присутствии такого нашего злейшего врага, как здешний врач, предатель и шпион. Вы даже произвели выстрел. Это правда?
Сидоренко шумно вздохнул.
— Дывлюсь на вас, товарищ Долыньский, та ничого не понимаю: я же вам об этом казав, и вы же сами разрешили, а теперь…
— Позвольте, позвольте, дорогой товарищ, не приписывайте мне того, что я, известный в Сиблаге законник, никогда не мог разрешить. Вы мне рассказали о вашем намерении проверить слух заключенной, и я как хороший товарищ и коммунист выслушал вас в твердой уверенности, что вы выполните это гуманное начинание в границах закона: я не только законник, но и гуманный человек. А вы нагородили таких глупостей, что только руками можно развести. Разрешения я не давал, тем более в письменной форме!
— Та я… Слухаю та просто не верю… Вы… Я… Ось бачите! Ось…
Сидоренко совершенно растерялся, запнулся и смолк.
— Вот вам и ось, товарищ Сидоренко. Но это не все. Вы устроили Сениной свидание с матерью в бараке, хотя доступ в зону для посторонних строго воспрещен. Еще одно нарушение.
— А чье?! Ваше, товарищ Долыньский! Вы меня на это мероприятие сами навели! Это ваше дело!
Опер усмехнулся; я ясно представлял себе, как он довольно улыбается и в упор рассматривает Сидоренко, как посетитель в зоологическом саду спокойно и с любопытством следит за бьющимся в клетке животным.
— Мысль — моя, вы правы: я — человек и могу ошибаться. Не подумав, я мог сказать глупость, но перед тем как действовать, всегда следует вспомнить законы и поступить в пределах дозволенного. Я — советский человек, товарищ Сидоренко!
Начальник заворочался на топчане. Глухо:
— Вы советовали пиймать Сенину, а пиймали меня, товарищ Долыньский. Це була ваша цель?
— Ну, ну… Не преувеличивайте так, успокойтесь! К тому же не это главное: эта же Сенина пять раз на разводе устраивала дерзкую антисоветскую провокацию. И вы опять-таки не приняли никаких мер. Больше того: вы подали дурной пример заключенным, нашим врагам. Вы…
За дверью грохнуло так, что я отскочил от двери к окну.
— Не можу цього слухать! — заревел Сидоренко, стуча кулаком по столу. — Не можу! Я рубал врагов пид Пятихаткой та на Перекопе! Геройский орден получив вид самого Климента Ехремовича!
— При чем здесь товарищ Воро…
— Не встревайте! Слухайте, що я кажу! Я всим подал пример: четыре раза ранен, у меня у грудях завсегда огнем пе-четь вражеская пуля! Я рубал беляков — це правда, но рубать дивчину з колхоза не умею: партия не научила! Я признаю человечество! Сенина — пидросток, дурочка, нахваталась в лагеру всяких пакостей та щось з себе строе, хоче себя показать, свою волю нам напоперек поставить. Но она не лодырь, товарищ Долыньский, она есть трудовой класс! Моя дочь, Надежда Остаповна, медицинская студентка, а скоро полный врач московского выпуска, девку видала и сразу казала, що вона — романтик. Чуете? Романтик! Она на голову больная, ось що! Поняли? А вы з советской дивчины врага робыте! Стыдно, товарищ Долыньский, дуже стыдно!