Григорий Коновалов - Вчера
Солдатки до того увлекались жуткими рассказами, что потом боялись идти по домам, и дедушка провожал их.
Меня повезли к лекарю. Я настолько ослаб, что едва сидел в полах шубы матери. Свет казался мне текучим, бледным. Я запомнил белого зайца, бежавшего по белому косогору, одинокую унылую ворону на придорожном заиндевелом кусту.
Когда мы с матерью вернулись домой, там ожидала меня большая радость. Надька Енговатова приехала со своей матерью жить в село. Поселились они в доме одинокой старухи. Я радовался тому, что Енговатовы разорились. В моих глазах какой-то дальний родственник покойного Енговатова был герой, потому что он забрал хутор у вдовы, а ее с дочерью выпроводил в село. Правда, говорили, что если вернется с фронта Васька Догони Ветер, то он снова заберет Надьку с матерью и поселится на хуторе. Я не имел злого чувства к смелому человеку Василию, но мне хотелось, чтобы он пропал без вести или чтобы ранили его: инвалид не будет драться за хутор.
Стесняясь зайти к Енговатовым, я глядел в дырочку в стене на их двор, видел, как Анна Сабитовна, тоненькая, маленькая, в плюшевой кофте, то ходила в погреб, то садилась у сепеп и что-то шила. Говорят, она шила башмаки из брезента на подошве пз сыромятной кожи, тем и кормилась, сбывая их крестьянам. Я любовался ее строгим лицом с большими диковато-грустными глазами. Надю пока не встречал.
Однажды дедушка дал мае кусок кожи, сказал:
- Попроси Анну Сабитовну смастерить тебе башмачки. Ходишь босяк босяком.
Во дворе меня ветре-шла Анна Сабптовна. Не смея поднять глаз, я смотрел на свои разбитые лапти, сгорая от стыда.
- Какой хороший и несмелый мальчик, - тихо сказала Анна Сабптовна. Приходи к нам. Чей ты? - спросила она, когда мы вошлп в дом.
- Мама, это же Андрейка, тети Анисьи сын, - послышался детский веселый голос за оранжевой занавеской, скрывавшей кровать.
"Это Надя", - подумал я. Голова моя закружилась, и я привалился спиной к косяку дверей. Потом я увидал тоненькую смуглую руку, черную кудрявую голову и смуглое личико с удлиненными черными глазами. Девочка спрыгнула на пол и встала рядом со мной. Я смотрел ва нее молча, почти не дыша. Была она мила какой-то нездешней, чужой красотой: у нее был маленький рот, нижняя губа полнее верхней, а на подбородке - ямочка.
В душе моей что-то словно запело, заговорило, и мне казалось, что я очнулся от долгого вязкого, как смола, сна.
Надя глядела на меня внимательно, серьезно.
- Мама, ему туфли надо сшнть, - сказала она и взяла из моих рук кожу.
- Ладно. Ты, Надя, сбегай обери гнезда: куры кудахтали, - сказала Анна Сабитовна.
Надя прикрыла плечи цветным платком, выбежала во двор. Пока Анна Сабитовна обмеряла мою ногу, Надя обыскала гнезда и явилась с двумя яйцами.
- Еще теплые! - сказала она, прикладывая их к своим, а потом и к моим щекам.
- Сшить, что ли, тебе на память, - сказала Анпа Сабитовна. - А то ведь мы уедем скоро в Ауле-Ата.
Сердце мое замерло. Лучше бы я не заходил к ним!
Надя отклеила от оконной рамы сверенную из бересты жвачку и начала жевать ее быстро-быстро своими белыми зубами.
На улице я оглянулся. Надя смотрела в окно, приплюснув свой нос к стеклу, отчего лицо ее исказилось и стало отвратительно. Мне хотелось треснуть ее по лбу, чтобы она вновь стала такой же милой, какой была в то время, когда прикладывала к смуглым щекам белые, еще теплые куриные яйца.
На следующий день я увидел Надю. Она улыбалась дружелюбно и спросила, почему я прихрамываю, а она нет, и почему у нее нет такого же рубца у правого виска, какой есть у меня. Я сразу почувствовал себя обладателем тайны.
- Расскажи, расскажи! - приставала Надя, прыгая вокруг меня, как собачонка, а я стоял, расставив ноги и опустив голову, с таким же мудрым видом, какой бывал у нашего кривоногого Старшины, когда он, глотнув раз, другой воды, вдруг впадал в глубочайшую задумчивость.
- Надо мной промчалась тысяча коней, - сказал я.
Девочка испугалась и, слегка заикаясь, спросила:
- А где они?
- Убежали в степь. Я был на волосок от смерти. Меня лечил Усман. Он называл меня Энвером.
- Слушай его, он еще не такое набрешет, - услыхал я голос за моей спиной. Микеша Поднавознов вертел в руках стреляные гильзы, усмехаясь тонкими губами.
- Хочешь гильзы? - спросил он Надю.
Она посмотрела на меня, на Микешу, потом взяла гильзы, а взамен подарила моему сопернику пенал.
- Андрюшка ничего парень, только врет без конца.
Он еще будет рассказывать, что отца своего видит каждый день. А как он может видеть? Отца-то его убили...
Я молча ушел домой. С жадностью голодного волчонка я поедал за ужином картошку с постным маслом. Родные не узнавали меня. Спал я мертвым сном, а утром отправился в школу. Там за первой партой рядом с Поднавозновым сидела Паля Енговатова. На ней была форменная одежда гимназистки, все же другие ученики, даже дети богатых родителей, были одеты в рубахи и кофты из холста. В перемену мы с Микешей признались друг другу, что любим Надю. Я дал себе слово быть первым учеником, победить Микешу. Поднавознов стал ласково относиться ко мне, просил, чтобы я уговаривал Надю ходить с нами вместе на ледяную гору. Она ходила, но всякий раз дралась, если Микеша очень близко подбирался к ней.
- Он щиплется, - сказала она мне, а потом добавила: - Пахнет от него погребом.
6
Теплый сырой ветер шумел над степями, лиловые, чреватые грозой тучи заслоняли небо, темнели, оседая, сугробы у стволов деревьев, на бугорках вытаивала в дымке земля, конским навозом чернела дорога в селе и за селом, с крыш давно поскидали снег, окна обтаяли, в избе стало светлее и как бы просторнее. Галки разгуливали по спинам лошадей и коров, собирая линючий волос для гнезда. За гумном бродили волчьи стаи, и об этом с особенным интересом говорили не только дети, но и взрослые.
Школьники дольше обычного задерживались на переменах, все еще продолжая обсуждать необычное событие - свержение иаря. Возвращаясь домой из школы, я заставал своих за работой: дед плел лапти, бабушка пряла лен, а мать ткала холст на кроснах, быстро гоняя челнок с одного края основы к другому.
- Никак, брат, не привыкнешь, - говорил дедушка Еремей, улыбаясь. - Был царь-император - ц вдруг ни царя, ни самодержца. Триста лет и четыре года стоял дом Романовых - и вдруг опрокинули. Понимаешь, легко опрокинули, будто кошелку с мякиной. - Старик умолкал, а потом раздумчиво заканчивал, садясь за стол к постным капустным щам: - Одначе и временные правители не шьют, не порют, все временят, войну тянут, солдат не спущают по домам.
- Поунял бы гордыню-то, - говорила бабушка, - ве ликий пост, а у тебя не сходит с языка поганое.
Дедушка поражал мое воображение своим исхудавшим теперь лицом, глубоко запавшими серыми глазами, приветливо, с грустинкой смотревшими на людей из-под нависших седоватых бровей, своей кроткой незлобивостью. К концу поста он так отощал, что кости широких плеч его торчали пз-под холщовой рубашки, сухопарый стан усох вовсе, и дед постоянно придерживал рукой самотканые штаны с длинной мотней. Горе ли, что от отца до сих пор не было известий, сознание ли своих грехов, жесткая ли дума-забота о нашем будущем изнуряли его, по только часто вечерами, когда все спали, он молился богу. Я впдел с полатей его сгорбленную фигуру, стоящую на коленях, освещенную тускло-желтым светом трещавшей лампады. Он кланялся и его лохматая тень на стене повторяла все движения за ним. Он долго молился, всхлипывая, потом взбирался ко мне на полати и ложился рядом.