Хескет Пирсон - Бернард Шоу
Молодой Шоу высмеял бы самую мысль, что ему суждено стать писателем, а тем паче драматургом. Коли человек и азбуку-то усвоил как бы между прочим, ему никогда не придет в голову, что писательство — это труд, а умение разглядеть в море житейском драму — редкий талант.
Для него писать рассказы и просто рассказывать было делом обычным, как дышать воздухом. Утка плавает не задумываясь, хочется ей этого или нет; так и он: «нельзя хотеть того, что уже есть».
Каждый мальчишка в его годы хочет быть пиратом, разбойником, машинистом на паровозе; Шоу недалеко ушел от них, он мечтал о роли баритона-злодея. За этим последовал самый сильный взлет его честолюбия: потягаться с Микеланджело. Он не упускал случая зайти в Ирландскую национальную галерею и частенько оказывался там в полном одиночестве (не считая служителей): «Блуждая среди картин, я выучился узнавать с первого взгляда старых мастеров».
От случая к случаю он покупал книги по живописи, а чаще брал их у других и часами рассматривал репродукции с картин великих итальянцев и фламандцев. Выгадал он за эти часы больше, чем за время, убитое в двух дублинских соборах, отстроенных заново на средства прибыльной виноторговли. Он добросовестно одолевал рисунок, практическую геометрию и законы перспективы в государственной Художественной школе, учрежденной на субсидию от Южного Кенсингтона[9]. Обучение рисованию убедило его только в одном: что он безнадежный неудачник — «просто потому, что с первого раза и не учась я не стал рисовать, как Микеланджело, или писать красками, как Тициан».
В отличие от множества людей Шоу умел прощать Дублину и грязь и неприбранный вид — ради изящных построек XVIII века, — и все же за город он не держался: счастлив был день, когда мать сообщила, что они перебираются жить в Долки. Он уже бывал там раньше, излазил «сверху донизу холм Киллини, любуясь картинами, что создала… природа». С десяти до пятнадцати лет Шоу ежегодно привозили сюда на лето. Он очень тонко чувствовал красоту природы, и Долки стал для него откровением: «В природе этого края вы не отыщете альпийских гор и лесов, но такого неба я не видывал нигде, даже в Венеции, а я люблю поглазеть на небо». Он чувствовал, что чудеса, обступившие его со всех сторон, были навечно дарованы ему в личное обладание, как прочитанные книги, прослушанная музыка, увиденные картины.
Так оканчивается курс его самообразования.
РОСТ
Контраст между раздольем Долки и теснотой Дублина, между вольными пастбищами и зловонными трущобами в будущем подскажет Шоу колоритную мысль о способах исправления человеческой породы: «Пожалуй, самой вопиющей нелепостью нынешнего общественного порядка являются пышные и строго охраняемые земли, отведенные под оленьи и фазаньи заповедники, тогда как детям ничего подобного не предлагается. Я не однажды подумывал предложить охотничий сезон на детей, ибо в этом случае их будут исключительно заботливо оберегать десять месяцев в году и, стало быть, уровень смертности будет низким, как бы ни усердствовали стрелки в два оставшихся месяца. Попробуйте-ка нынче убить лисицу без своры гончих — вас со свету сживут! А детей можно, и детей губят по-всякому, только одно запрещено: стрелять по ним и травить собаками. Нет, согласитесь, что лисам очень повезло. Взгляните на фазана, на оленя, потом — на детей: сравнение, ей-ей, не в пользу последних, тут и скептика переубедить несложно».
Человек, написавший эти строки, начал впервые по-настоящему задумываться о себе в Долки, блуждая в зарослях дрока. До этого был он обыкновенным сорванцом, и бедокурил этот «малолетний пират что ваша лисица в курятнике».
В пьесе «Человек и сверхчеловек» Энн упрекает Тэннера, что тот в детстве наломал немало дров:
«Вы перепортили все молодые ели, отсекая ветки деревянным мечом; вы перебили своей рогаткой стекла в парниках; вы подожгли траву на выгоне, а полиция арестовала Тави, который пустился наутек, видя, что ему не отговорить вас».
Тэннер отвечает:
«Это же были битвы, бомбардировки, военные хитрости, предпринятые, чтобы спасти свой скальп от краснокожих».
Поджечь траву на выгоне — мне это показалось деталью автобиографической, и я попросил у Шоу разъяснений. Он отвечал: «Мне было тогда лет двенадцать.
Помню, я сидел с двумя мальчишками на убегающем к морю склоне Торка Хилл (это в Долки), и как-то сама собой родилась мысль поджечь шутки ради дрок. Мальчик номер 3 принял идею в штыки, но разубедить нас не сумел и дал стрекача вниз, прямо в руки полиции, связавшей в одно пожар наверху и улепетывающего парня. Страдает всегда невинный. Огромное пламя, разгоревшееся от одной спички, перепугало меня и мальчика номер 2. Мы что было мочи побежали вверх (оба жили наверху), и там я узнал, что номер 3 забрали в участок. Мои представления о чести не могли допустить, чтобы кто-то другой расхлебывал мою вину, и поэтому я вырядился в лучшую куртку и направился к владельцу холма, мистеру Геркулесу Макдонеллу. Он принял меня на веранде своей виллы, настроенный не менее решительно, чем я. С удивительным для моих лет красноречием я закатил речь о детском неразумии и в итоге получил на руки письмо к инспектору полиции с просьбой не давать делу ход. Письмо я доставил по назначению, а номера 3 тем временем освободили: соседние садоводы уже справились с огнем. Конечно, меня выручили любовь к длинным словам и скрытые во мне литературные способности, пробудившие у Геркулеса чувство юмора».
То была первая публичная речь Шоу. Признайся он Геркулесу, что в поджоге холма повинно было не детское неразумие, а пытливая любознательность Джи-Би-Эс, это было бы ближе к истине. Из заметок и статей Джи-Би-Эс, опубликованных в печати, лишь незначительная часть написана ради удовольствия побаловаться с огнем; его снедала неутолимая жажда знания: «Я всегда презирал Адама за то, что он решился откушать яблока с древа познания лишь будучи искушен женщиной, которую еще прежде искусил змей. Да я бы перекусал все яблоки на дереве — только отвернись хозяин».
А спустя некоторое время после разговора с Геркулесом Макдонеллом неожиданно и в сущности на пустом месте свершился подлинный акт самопознания:
«Прогуливаясь как-то вечером среди кустов дрока на Торка Хилл, я вдруг задался вопросом: отчего я повторяю молитву каждый вечер, коль скоро не верю в нее? Каково? Разум призвал меня к ответу, и простое чувство порядочности велело воздержаться от суеверной практики. В ту ночь я не молился на ночь, и это в первый раз с тех пор, как выучился говорить. Без молитвы я так заскучал, что должен был развлечь себя другим вопросом: отчего мне не по себе? Может быть, совесть мучает? Однако в следующую ночь я уже почти не чувствовал душевных неудобств, а еще через день перезабыл и молитвы, словно так и родился язычником».