Не дыши! - Найяд Диана
В своем дневнике Атертон никогда не описывал эмоции и переживания. Но есть одна запись, читая которую я поняла, что почувствовали пожилые бездетные супруги, когда у них появилась Люси. «Я зашел в комнату и увидел, как малышка Люси, цепляясь за деревянные прутья своей кроватки, делала свои первые шаги! Какая радость!»
Мама всегда с любовью говорила про Атертона и Ингеборг. Ей нравилось, какое влияние на ее внутренний мир оказала французская литература, музыка и культура в целом. Но ее родная мать бросила ее. Она сделала это, когда Люси была совсем ребенком. Малышка не могла ничего помнить, но ощущение покинутости постоянно преследовало ее. Она переносила это стоически, ее поколение прекрасно знало, что такое невзгоды и тяжесть утраты. Но случившееся оставило неизгладимый след в ее душе.
Из записей Атертона также стало известно о том, что с пяти до семнадцати лет Люси каждый месяц, как по расписанию, отправляла письма в Нью-Йорк.
Сначала официальные, старательно написанные письма Джанет отсылала обратно в нераспечатанных конвертах, с пометкой Атертону и просьбами больше не писать и не беспокоить ее. Затем родная мама Люси перестала отвечать вовсе.
Нацистская оккупация потрясла Париж, когда маме исполнилось 17 лет. Атертон и Ингеборг были слишком старыми (им было почти по 80 лет), чтобы уехать из Франции, но, беспокоясь о Люси, они отослали ее назад, в Америку. Здесь она оказалась абсолютно одна, без родителей, без возможности связаться с матерью. Вместе с группой французских, американских, испанских беженцев она покидала Францию, чтобы через Пиренеи и Испанию добраться до Португалии, а затем сесть на корабль до Нью-Йорка.
Люси поселилась у дальних родственников, которые были очень добры к ней. И она нашла свою мать.
Квартира Джанет располагалась в Ист-Сайде, на Манхэттене. Когда Люси постучала и объявила о себе, ее мать даже не приоткрыла дверь. Моя мама сказала, что ей не нужны ни деньги, ни крыша над головой. Она просто хотела, чтобы Джанет познакомила ее с новым городом, подсказала, как вести себя здесь, начиная новую жизнь. Ее мать через дверь холодно ответила, что бросила ее давным-давно, и, проигнорировав все без исключения ее письма, она надеялась, что ясно дала понять: она не хочет иметь к Люси никакого отношения.
После случившегося мама попыталась навсегда забыть о своем происхождении. Мы росли, фактически ничего не зная о ее родителях или о бабушке и дедушке. В 25 лет я совершила заплыв вокруг Манхэттена, и по этому случаю была организована фотосессия со мной в бассейне Колумбийского университета. Фотограф опаздывал, и я гуляла вокруг бассейна, смотря на фонтаны, бьющие из каждого угла точно в центр, и разглядывая фотографии известных пловцов университета начала XX века. Поднимаясь вверх по лестнице, я застыла, увидев фотографию на стене, прямо над чашей бассейна, облицованной старинной мозаикой.
В то время мужчины носили купальные костюмы в виде трико, разделяли волосы на пробор и застывали на фотографиях в позе с сильными скрещенными руками на физически развитой груди. Я разглядывала надписи к фото. Перед третьей фотографией я застыла, мое сердце на миг остановилось. На ней был изображен потрясающе эффектный мужчина по имени Джордж Варрингтон Кертис. Так звали отца моей мамы. Неужели это правда? Надпись гласила, что Джордж был капитаном команд по плаванию и легкой атлетике в Колумбийском университете. Он стал первым, кто пересек пролив Лонг-Айленд. Получается, отец Люси был выдающимся пловцом, гениальным спортсменом! Для человека, ничего не знающего об истории своей семьи, лишенного связи с корнями и проводящего Дни благодарения исключительно вместе с матерью, братом и сестрой, это было сногсшибательное открытие. Я увидела родного дедушку. И поняла, что любовь к марафонскому плаванию заложена у меня в генах.
В те первые месяцы в Нью-Йорке, не видя дядю и тетю, которых она так любила и которые заботились о ней, Люси отчаянно нуждалась в безопасности и спасении от одиночества. Это заставило ее выйти замуж за первого встречного – Уильяма Лента Снида. Персонажа скорее отрицательного, чем положительного. Наградив маму первенцем, он забыл про день родов. В больнице Люси осталась совершенно одна. Никто не навещал ее. Через несколько дней, а может, и недель Уильям ворвался в квартиру, достал меня, маленькую, из кроватки, посмотрел и воскликнул: «Черт возьми! У нее что, карие глаза?»
Через три года, перед появлением на свет моего брата Билла, Уильям снова ушел в алкогольно-морфийный загул, и его долгожданное возвращение в семью знаменовало собой начало конца. Он взял на руки моего брата. Теперь реакция была еще хуже: «Кареглазый сынок! Нет, это уж слишком!»
Очевидно, Снид был негодяем, плохим мужем и еще более худшим отцом. Люси хотелось, чтобы он ушел навсегда и по-хорошему. Она дала ему полчаса, чтобы упаковать вещи, выйти вон и никогда больше не напоминать о себе. После случившегося первым делом Люси законным путем сменила нашу фамилию, что выяснилось много лет спустя, когда мы повзрослели. И стоит ли говорить, что для нас это уже не имело никакого значения.
Перевернув эту страницу, мы переехали в Палм-Бич, Флорида. Мама начинала новую жизнь. В тот день мы сидели на пляже: я, Люси и маленький Билл. Внезапно мужчина, с темными волнистыми волосами и смуглой кожей, походивший на голливудскую звезду, обратился к маме c потрясающим воркующим акцентом. Он рассказывал о путешествиях. Вскоре они продолжили диалог на французском. У Аристотеля Зенита Найяда было много общего с Люси. Французский, любовь к танцам, потребность в легкой, свободной от рутины, богемной жизни, высокие помыслы… В течение следующих двух лет мы покинули Флориду, вернулись в Нью-Йорк и проводили летние месяцы в потрясающем доме у озера в Нью-Гэмпшире. Мне исполнилось пять лет, когда во время летних каникул Арис и Люси принесли домой маленькую Лизу.
В детстве я даже не думала, что Арис, возможно, мне не родной. Примерно до 20 лет я не сомневалась, что именно он мой биологический отец, как и Лизин, моей сестры. Биографы, журналисты в своих историях обо мне называют Ариса моим приемным отцом. Лично я его так не назову. Он – мой отец, и точка.
Я детально помню два самых важных и серьезных разговора с моей мамой. Оба состоялись, когда я приезжала из колледжа домой на каникулы.
Сначала был мой каминг-аут [11]. Мы отправились в наш любимый французский ресторан. Весь вечер напролет болтали по-французски. Прежде чем решиться сказать то, что я задумала, мне стоило доесть, сделать глоток воды и успокоиться. В тот вечер я призналась, что я – лесбиянка и у меня есть подруга. Мама была невозмутима. Она гордилась своим умением легко реагировать на подобные вещи. Гордилась тем, что ее воспитал шумный, легкомысленный, свободный от стереотипов буржуазный Париж. Ей не нравились пуританство и излишняя строгость нравов Нью-Йорка. Люси развлекала меня своими воспоминаниями о беседах с Гертрудой Стайн и Алисой Токлас. Мы просидели в ресторане почти до закрытия. Когда мы ехали домой на такси, мы смеялись, как настоящие добрые друзья.
На следующий день моя подружка приехала за мной. Меня нисколько не волновало, как Люси отреагирует на ее появление в нашем доме. Я мечтала, чтобы моя девушка и моя мама поладили. Принимая душ, я услышала крики. Моя подруга стояла в дверях, а лицо Люси, обращенное к ней, исказилось в злобной гримасе: «Это ты сделала мою дочь такой! Грязная извращенка!»
Моя девушка выбежала из парадного и понеслась вниз по улице, забыв, что она приехала к нам на арендованной машине.
Мое признание относительно моей ориентации было воспринято не столь гладко, как рассчитывала после первого разговора с мамой. И тем не менее она медленно, но верно свыкалась с мыслью о том, что мне нравятся женщины. Я возлагала большие надежды на французскую сторону натуры Люси. Я всем сердцем желала, чтобы ее больше волновало то, насколько стильно я выгляжу и не стоит ли мне сменить цвет помады, а не моя ориентация. Люси всегда одевалась очень элегантно: она носила костюмы самых последних тенденций высокой моды, а также перчатки и элегантные шляпы. Она считала непростительным выйти из дома в кедах и джинсах.