Уильям Хорвуд - Ивы зимой
Все, что оставалось одинокому бродяге, — это молча бродить по темным Берегам Реки, по опушке Дремучего Леса и Ивовым Рощам, заглядывая тайком в освещенные окна и горько сожалея о том, что сам он не может принять участие в общем веселье. Этим несчастным был не кто иной, как Тоуд. Накануне вечером он вернулся в родные места. Вернулся тайно, сторонясь оживленных тропинок и полян. Он хоронился по оврагам и низинам, отсиживался между корнями и в дуплах и даже провел несколько часов — сидя на корточках под мостом — в ожидании, когда над его головой перестанут сновать туда-сюда озабоченные последними предпраздничными хлопотами обитатели реки и леса.
Много недель провел он в пути, много холодных недель шел он домой, ночуя под открытым небом, под прикрытием колючек живых изгородей или прячась от ветра за корнями деревьев. И вот сейчас, оказавшись наконец почти дома, он все так же встречал ночь в холоде, без крыши над головой и — один, в компании лишь холодных звезд да только что взошедшей луны.
К этому времени Тоуд уже уверил себя в том, что никакой он не мистер Тоуд, не Тоуд-герой или пусть даже преступник. Он смирился с тем, что он всего лишь Жаба, нет, даже просто жаба (с маленькой буквы) — обыкновенная, безымянная и ничем не примечательная.
И дело было не в потере летательной машины, не в невозможности выкинуть что-нибудь этакое, даже не в шрамах, ссадинах и болячках, покрывавших его тело. Нет, причина тоски и самоуничижения Тоуда крылась в другом: он осознал, как предательски нечестно поступил он со своими друзьями.
— Крот, Рэтти, Барсук… — шепотом повторял он знакомые имена с первого дня дороги из Города домой. — Ну почему, почему я не понимал, как они достойны и добры? Добрее и достойнее, чем когда-либо был или мог быть я. Ну почему меня так привлекали скоростные машины, почему я так жаждал внимания других, когда прямо передо мной были самые лучшие друзья и зрители, умевшие но достоинству оценить меня и любые мои скромные достижения и успехи. Мне были дарованы дружба, братство, верность. А я — я отвечал на это потребительством, обманом, презрением. Меня заботило только впечатление, производимое на окружающих Я… я…
Тоуд давно уже был в таком настроении, с тоской и печалью обдумывая свою жизнь. Вывод, к которому он пришел после нелегких раздумий, был для него неутешителен:
— Слишком поздно пытаться что-то исправить, чем-то искупить вину! После всего, что я сделал, после того, как я всех их обманул, бросил, оскорбил и предал, что я получил в ответ? Письмо Барсука, его обращение в мою защиту, которое спасло мне жизнь! Нет, я этого не вынесу! Я не могу больше думать об этом, чувствовать этот невыносимый груз неискупленной и неискупаемой вины.
Честно говоря, домой Тоуд вернулся только потому, что понял: больше идти ему некуда. Побродив по окрестностям Города, он по-новому ощутил на своей шкуре, что такое бремя известности. Его узнавали повсюду: порой — как хулигана и воришку (что его совсем не радовало), порой — как героя-аэронавта (что было еще больней для его проснувшейся и ожившей совести). Он твердо понял, чего хотел бы больше всего на свете: теплого, приятельского отношения тех, с кем он был давным-давно знаком. Тех, кто жил рядом с Тоуд-Холлом.
Вот сюда-то, к родным ивам, к своему Тоуд-Холлу, и пришел он в конце концов.
Тоуд специально подгадал момент возвращения так, чтобы вечерние сумерки уже достаточно надежно прятали его силуэт среди теней и шелестящих на ветру ивовых веток, но при этом оставляли достаточно света, чтобы разглядеть усадьбу и дом. Разумеется, полуразрушенный Тоуд-Холл производил мрачное впечатление. Еще мрачнее он выглядел в сумерках. Ночью же, освещаемый изнутри единственной свечой (это было все, на что решился Тоуд, боявшийся привлечь к себе внимание), он выглядел просто-напросто древними руинами.
Выглядывая из мансардных окон, высовываясь в дыры в покатой черепичной кровле, Тоуд с дрожью в сердце обозревал такой знакомый, такой милый его сердцу пейзаж: реку под усыпанным звездами небом, заливные луга, полоску ивовых зарослей, темную громаду Дремучего Леса…
Там, там повсюду были раскиданы в укромных уголках дома его друзей — уютные, теплые, полные света, приятных запахов с кухонь, излучающие приветливость, радость и добродушие. Дома друзей — друзей, обратиться к которым у Тоуда не хватало духу, друзей, увидеть которых ему скорее всего уже никогда не доведется.
Если бы кто-нибудь увидел морду Тоуда в этот поздний час, сей невольный зритель наверняка был бы потрясен тем, как трогательно и трагично выглядел хозяин Тоуд-Холла, осматривая то, что уже никогда не будет его домом, где он никогда снова не станет полноправным обитателем.
«Переночую здесь, может быть, побуду денек-другой. Просто в память о прошлом, — решил Тоуд. — А потом — в путь, в долгий, бесконечный путь. Я стану бездомным бродягой, оставив позади, в прошлой жизни, все свое тщеславие, все амбиции и все то хорошее, что я не сумел оценить и сохранить. Я посвящу свою жизнь поискам внутреннего согласия, умения находить радость в малом — в общем, всего того, что я так бездарно и бездумно отбрасывал. Ни памяти не сохранится обо мне, ни имени — ни доброго, ни худого. Я стану просто жабой, безымянной, не известной никому жабой».
Погруженный в эти печальные мысли, принимая столь серьезное, нелегкое решение, Тоуд сам не заметил, как уснул, забыв погасить свечу. Этот-то огонек и заметил в одном из окон Тоуд-Холла кто-то из молодых горностаев. Именно о нем и доложили Водяной Крысе накануне почетного чаепития.
Кстати, только появление Рэта и Выдры на ступеньках Тоуд-Холла разбудило наутро усталого бродягу. Уже свыкшийся с ролью гонимого и разыскиваемого кем-то и за что-то возмутителя спокойствия, Тоуд, не издав ни звука, затаился в темном углу спальни и неподвижно пролежал там, пока гости обыскивали помещения двух нижних этажей.
Несмотря на все волнения, этот визит доставил Тоуду огромную радость и хоть немного облегчил его измученную душу. Во-первых, Рэт был жив (усомниться в этом теперь было невозможно), что снимало с Тоуда по крайней мере один из грехов. Во-вторых, в разговоре Рэт упомянул Крота, явно как живого и пребывающего в добром здравии. А кроме того, если верить словам Водяной Крысы (а не верить им у Тоуда не было никаких причин), Барсук также был жив-здоров и принимал весьма активное участие в предвесенней деятельности обитателей Ивовых Рощ и Дремучего Леса.
— Прощай, Рэт. Счастливо тебе, Выдра, — прошептал вслед друзьям Тоуд. — Я вас не забуду, не забуду я и Крота, и тебя, Барсук, такого мудрого и великодушного. Пусть для вас навеки останется тайной, что в эту холодную ночь изменившийся и преобразившийся Тоуд думал о вас, вспоминал вас, желал вам всем добра и счастья.
Все ушли, и день почетного чаепития Тоуд провел в одиночестве. Атмосфера родного дома сделала свое дело, и, чуть заглушив в себе укоры совести, Тоуд сумел даже порадоваться жизни. Бродя по освещенным солнцем комнатам и залам, он даже позволил себе пофантазировать на тему того, как следовало бы отремонтировать, обновить и оформить Тоуд-Холл в соответствии с новым душевным состоянием его владельца.
— Надоели мне эти бордовые и алые тона, — заявил он сам себе. — А чего стоят эти бархатные шторы — ужас какой-то! Нет, даже хорошо, что они оборвались и упали. А мебель, мебель! Я уже давно смотреть на нее не могу.
Забредя на кухню, Тоуд с удивлением обнаружил в кладовке никем не тронутые запасы продуктов и с радостью — немного отличного старого вина, заложенного на хранение много лет назад еще его отцом. Разумеется, Тоуд не отказал себе в удовольствии перекусить (только заморить червячка) и утолить жажду парой глотков. Вместо обеденного стола он использовал письменный, вытащив его на самое солнечное место в кабинете. Наевшись и напившись до отвала, владелец Тоуд-Холла обратился к пустым стенам дома с краткой, но образной и насыщенной речью о совести, ее угрызениях, объекте их приложения в виде его собственной персоны, коснувшись заодно планов переоформления интерьера и растолковав по ходу дела преимущества хорошо обставленной и оборудованной камеры перед обычным тюремным помещением.
Посчитав долг исполненным, Тоуд вновь уснул, не забыв, однако, о мерах предосторожности: для сна он выбрал самую дальнюю и скромно обставленную комнату в отдаленном крыле здания. Из мягкой мебели здесь находился только маленький диванчик, который, впрочем, показался отвыкшему от комфорта Тоуду шикарным просторным ложем.
Однако, проснувшись ближе к вечеру, Тоуд понял, что мрачное настроение вновь вернулось к нему, оттеснив краткий приступ бодрости и веселого расположения духа.
Он попытался приободриться — безрезультатно. Хорошее дневное настроение улетучилось безвозвратно, а одиночество и тоска стали просто невыносимыми. Тоуд вышел на лужайку перед домом и прогулялся по ней взад-вперед, прикидывая, не сыграть ли ему в крокет при луне или же сложить и продекламировать в пустоту печальную поэму о грядущей одинокой борьбе с жизнью, с прошлым ради внутреннего покоя. При этом он примеривался к окнам и балконам, с которых мог бы с наибольшим эффектом обратиться к безмолвным слушателям: лужайке, ивам и реке.