Наль Подольский - Кошачья история
И я, человек из той ночи, не чувствовал зноя, не видел слепящих бликов на волнах, а ощущал лишь прохладу воды, оставляющей песок на ладонях, смывающей тут же его и приносящей снова. Другой же, сегодняшний я, хладнокровный и рассуждающий, ясно видел сверху, как с воздушного шара, голубую воду, играющую легкими волнами, жемчужно-серый, тяжелый и влажный песок, кружевную кайму из пены, трепещущую от ветра и волн, и человека, склонившегося над этой границей между двумя мирами. И тот, кто смотрел сверху, знал все, что дальше случится с тем, который сидел внизу. Это странное ощущение раздвоения не покидало меня весь день, по крайней мере, до того момента, когда я перестал ощущать что бы то ни было.
Человек внизу поднялся и пошел вдоль берега, к маяку, виднеющемуся короткой белой царапиной на серо-голубом фарфоре горизонта, а то, другой, наверху размышлял об этом холодно и насмешливо. С отъезда Наталии я упрямо избегал пустоши, мне казалось, она что-то хранит от пасторали тех дней, аромат или музыку, и было страшно неосторожным вторжением разрушить хрупкость воспоминаний. Ночь лиловых бешеных кошек уничтожила все, и теперь тот, сверху, спрашивал, вежливо улыбаясь: мой наивный друг, зачем себя мучить напрасно, неужели ты думаешь, хоть что-нибудь там осталось?
Черный силуэт сфинкса вырос над плоским берегом, и я привычно расположился курить на теплом шершавом камне его постамента. Несколько кошек носились, догоняя друг друга и наклоняясь на поворотах, как мотоциклисты на треке; сверху были видны округлые петли ухоров, что они рисовали на буроватой траве.
Ах, мой умный друг, конечно осталось... осталась нежность и, увы, горечь... каким давним стало все это... и каким недоступным...
А впрочем, не пора ли проснуться?.. Что за гипноз?.. Во-первых письмо, поскорее... и больше здесь не торчать... ехать, ехать в Москву... найду, человек не иголка... там и Юлий поможет... и главное, сегодня же отправить письмо...
Я стал лихорадочно шарить в карманах: хотя бы клочок бумаги -- но, как на зло, ничего не нашел.
-- Дяденька, дай закурить! -- произнес голос с глухими неуклюжими интонациями, похожими на непонятный акцент.
Галлюцинация, подумалось мне -- память по собственной прихоти воспроизвела фразу, слышанную раньше на улице. Но у самых моих глаз возникла рука, мускулистая, грязная, протянутая в ожидающем и требовательном жесте. Я взял со ступени открытую пачку, протянул ему и поднял глаза. Парней было трое, все в замызганных клетчатых ковбойках; двое особого интереса не представляли, а вот на тертьего, что стоял поодаль, стоило посмотреть. Массивный и глыбоподобный, он на голову возвышался над своими приятелями. Его толстые, с мускулатурой мясника, руки, не сужаясь в запястьях, прямо переходили в кисти. Страннее всего был взгляд -- без сомнения зоркий, но отрешенный, как у наркомана; на плоском лице блуждала неопределнная улыбка. Он вовсе не походил на идиота, но в уме своем, видимо, был настолько незаинтересован, что воспринимал его почти как физиологически ненужный придаток; подобно звукам в пустом запертом зале, в нем бродили какие-то мысли, порождая удивившую меня отвлеченную улыбку.
Первый из парней, запустив пальцы в мои сигареты, вытащил чуть не полпачки и со смущенно-наглым смешком взглянул на меня, как бы спрашивая разрешения. Вместо ответа я спрятал пачку в карман, и все трое, повернувшись без слов, направились вразвалку к дороге.
Не желая еще раз встречаться с ними, я выждал, пока они удалились, и пошел к городу не по дороге, а вдоль полосы прибоя по мокрому плотному песку. И снова, как с птичьего полета, я видел прихотливый узор скипающей пены и цепочку моих следов, смываемых волнами.
Вскоре я приметил опять моих знакомцев. Они сидели на пыльной обочине и пили водку из горлышка, передавая друг другу бутылку. В центре важно восседал глыбообразный, и они втроем напоминали заседание некоего подозрительного трибунала.
Когда я поравнялся с ними, крайний слева стал показывать на меня пальцем с каким-то глупым кудахтающим смехом. Повидимому, их рассмешило, что я иду по песку, когда рядом проходит дорога, как впроче, и я не понимал, почему они пьют теплую водку, сидя в известковой пыли, если рядом есть трава, и каменные плиты у моря.
Неожиданно левый, переставши кудахтать, поднял небольшой камень и бросил в меня -- камень просвистел мимо и плюхнулся в воду. Парень же тотчас запустил еще один голыш, который попал мне в ногу; после этого метнул камень и правый, а за ним и глыбообразный.
Особой злобы в них видно не было, и я не сразу сообразил, что вот так, развлекаясь, они преспокойно могут меня прикончить. Я круто свернул и побежал к ним: ведь не смогут же они убить, ни с того, ни с сего, стоящего перед ними человека! Могут и убить -- откомментировал мой двойник, наблюдавший всю сцену сверху и, как ни странно, продолжающий существовать. К сожалению, попав на сухой рыхлый песок, быстро бежать я не мог.
Они, очевидно, понили тоже, что если я окажусь перед ними вплотную, они просто не будут знать, что со мной делать -- град камней участился, и камни стали крупнее. Я как мог защищал лицо, но скула и подбородок были уже разбиты; боли я, как будто, не чувствовал, во всяком случае, не помню ее, и ощущал только толчки от ударов.
До них оставалось еще шагов десять, и тут глыбообразный встал во весь рост с большим булыжником в руках: они считали, правила игры уже установлены, я должен идти вдоль берега, а они будут кидать камни, и теперь он показывал, какое наказание мне грозит за грубое нарушение правил.
Из-за булыжника я слегка зазевался и получил тяжелый удар повыше уха, и еще один, в щеку; я думал, что продолжаю бежать, но неожиданно оказалось -- сижу на песке, и он подо мной кружится и качается.
С трудом остановив вращение песка, я нашел взглядом противников -- правый кидаться перестал, левй же, наоборот, действовал с максимальной скоростью: один камень еще не успевал долететь, а он уже бросал следующий, ия вяло пытался от них отмахиваться. Глыбообразный стоял с булыжником и с недоумением смотрел на него, словно он к нему в руки свалился с неба. Внезапно он повернулся к левому и с маху обрушил камень на его голову.
Я звука не слышал, но удар почему-то отдался во мне болезненной судорогой. Парень стал оседать, потемнел, сплющился и расплылся в огромное черное пятно, застлавшее мне глаза.
15
Пришел я в сознание дома, в собственной постели. Рядом сидела Амалия Фердинандовна в кружевном белом переднике. Мне это показалось смешным, я вообразил ее хозяйкой кондитерской, и стало еще смешнее.
Увидев, что я очнулся, да еще улыбаюсь, она просияла от радости. Она что-то хотела сказать, но передник так занимал меня, что я ее перебил:
-- А зачем вам передник с кружевами, Амалия Фердинандовна?
-- Вы должны закрыть рот и молчать, вам нельзя разговаривать, так приказал доктор. Вы ужасно меня напугали: целую ночь без память! У вас был даже бред, я дрожала от страха. А передник вместо халата, чтобы вы знали, что вы настоящий больной и должны меня слушаться.
Она уплыла в кухню и вернулась с чашкой бульона. Есть самому она мне не позволила -- так приказал доктор -- и стала кормить с ложки.
Меня продержали в кровати еще три дня. Дважды в день из больницы приходила сестра делать уколы, а в остальное время Амалия Фердинандовна кормила меня бульонами, поила чаем с пахучими травами и развлекала своей болтовней.
-- Утром, когда вы спали, приходили разбойники, те самые, что хотели вас убить. Представьте, майор Владислав посоветовал им идти к вам извиняться, чтобы их не посадили в тюрьму! Я испугалась, но поставила их на место. Я сказала: вам полагается находиться на каторге, а профессору вредно видеть ваши ужасные лица! Лучше отправляйтесь в церковь и поставьте свечку за здоровье профессора! Но им даже это нельзя, майор Владислав запретил им выезжать из города.
Она могла говорить часами без передышки, да в общем-то так и делала, когда убедилась, что я более или менее оправился. Это было невыносимо, если бы не детская чистота ее восприятия, и еще пожалуй, мелодичный поставленный голос. Вникать в ее речь все время я, конечно, не мог, она этого и не требовала, но изредка я прислушивался, чтобы не пропустить чего-нибуть интересного.
В тот день, когда кончилось мое заточение, она отлучилась с утра на час или больше, а я сидел под виноградом на садовой скамейке (так приказал доктор) и радовался тому, что небо безоблачное, голубое и безразличное, что тени виноградных побегов легкие и прохладные, и на улице нет прохожих и не нужно ни с кем разговаривать. Я удивлялся тому, что не тянуло выходить за калитку и даже не тянуло курить.