Нина Артюхова - Избранные произведения в двух томах: том I
Был, впрочем, один предмет, о котором он ни разу не заговаривал сам и по поводу которого не давал никаких советов.
В один из первых же дней после истории с двойками Сережа сказал, смущаясь:
— Владимир Николаевич, я не знаю, как мне быть: нужно сдавать чертежи, а у меня нет готовальни. Я только карандашом их нарисовал.
— Что же ты мне раньше не говорил? Пойди сюда.
Владимир отпер ящик письменного стола — второй справа — и выдвинул его до половины. Это был единственный ящик, который запирался.
Сережа не мог удержаться, чтобы не посмотреть.
Он увидел сверху, в глубине, что-то серое с белым и узнал рукавицу, которую так старательно искал в сарае. Рядом лежал небольшой, но толстый пакет, перевязанный шнурком, — по-видимому, письма, внизу несколько папок для бумаг.
Владимир вынул из ящика большую роскошную готовальню и положил ее на стол так, как будто она жгла ему пальцы.
— Вот, — сказал он. — Могу тебе подарить в вечное пользование.
Сережа открыл готовальню и ахнул. Не только у мальчишек в классе, но даже и у самого учителя черчения, разумеется, не было такого набора инструментов.
— Как же я могу брать в школу такую? А вдруг потеряю!
— Бери с собой рейсфедер и циркуль. А когда их потеряешь, возьмешь другие. Мне они не нужны.
Он достал папку и вынул оттуда несколько листов бумаги.
— Тебе и бумага потребуется. Начни на этой, а когда дело пойдет, возьми получше.
Сережа почтительно пощупал плотный, сверкающий белизной лист бумаги.
— Какая хорошая бумага! — сказал он. — Слоновая?
— Слоновая!.. Эх, Сережка! Покажи такую учителю, он, если человек понимающий, тебе за одно качество бумаги без всякого чертежа пятерку поставит! Резинка, линейка у тебя есть? Линейка это или пила? Вот тебе настоящая линейка. Карандаши? Да разве так чинят карандаши? Вот как они должны быть очинены. Этот мягкий, а этот потверже. Все? Лавочка закрывается. Тебе, конечно, сейчас же захочется разобраться во всем этом и привести все в беспорядок. Действуй. А я пойду погуляю. Потом будем заниматься алгеброй.
Он уже надевал фуражку и, не оглядываясь, шел к двери.
XXXVIIIНаконец наступил день, когда Сережа вернулся из школы с каким-то хитрым видом, с трудом дождался окончания обеда, сейчас же оделся, взял сумку для провизии и демонстративно стал перебирать В руках хлебные карточки.
— В чем дело? — спросил Владимир. — Почему такой вызывающий вид?
Сережа загадочно улыбнулся, хотел уйти молча, но не выдержал, вернулся от двери, достал из портфеля табель успеваемости, положил его Владимиру на колени и, счастливый, убежал в булочную.
Владимир почувствовал настоящую родительскую гордость. Она поддерживала его теперь даже в самые тяжелые минуты.
А тяжелые минуты были. И не только минуты, но и часы, и месяцы.
С часами происходило что-то странное. Если прежде ему не хватало двадцати четырех часов в сутках, то теперь казалось, что их не двадцать четыре, а гораздо больше.
Особенно медленно тянулось время в первую половину дня. Когда возвращался Сережа, часы начинали шагать, иногда даже бежали рысью, но в десять часов вечера они снова останавливались.
Иногда по вечерам приходили знакомые и родственники, но это бывало редко. Одни были на фронте, другие еще не вернулись из эвакуации. Многие даже не знали, что он в Москве.
Заходившие навестить его тетушки и двоюродные сестры при всем хорошем к нему отношении могли делать одно из двух. Они или спрашивали про Аню — и приходилось что-то отвечать. Или, наоборот, старательно про нее не говорили и только смотрели на него понимающими, сочувственными глазами. Неизвестно еще, что было хуже.
Он получал много писем с фронта: от своих прежних друзей и от новых товарищей по полку.
Письма были бодрые и напористые, в особенности, когда началось наступление ранней весной.
Он радовался этим письмам и перечитывал их по нескольку раз. Ему казалось, что раздвигаются стены комнаты и он опять там, в своем полку, со своими друзьями. А потом стены смыкались опять, и снова все было так тихо и спокойно здесь, в этой комнате. Просыпаясь по ночам, он долго не мог заснуть, слушая эту тишину. Сам он писал очень редко, только брату, Елене Александровне и Кате.
Два раза в неделю он ходил в лечебницу. Врачи утешали его, что и слабость потом продет, и ходить он будет лучше, и уставать не будет так быстро, что его должно лечить время. Но вот и зима уже кончалась, а улучшения почти никакого не было.
Он стоял у окна и с каким-то ожесточением, даже с яростью, мял и тискал, прижимая к подоконнику, большой лист плотной белой бумаги. Он не сразу заметил вошедшего Сережу и ответил на его нерешительный, тревожный взгляд:
— Не смотри на меня, Сережка… Сейчас пройдет.
И шагнул к письменному столу.
— Ты что-то рано сегодня.
— У меня три урока.
— Я не думал, что ты придешь так рано, и не успел скрыть следы своих преступлений. Взял без спросу твою готовальню, лучший рейсфедер сломал и бумаги напортил целую кучу. Я больше не буду.
На столе, на чертежной доске, лежал лист бумаги, на нем линейка, прижатая с одного конца утюгом. С другого конца линейку, по-видимому, прижимало тяжелое пресс-папье, но потом оно понадобилось для другой цели. Судя по царапинам на нем, именно при его помощи был сломан рейсфедер — просто рукой нельзя было раскрошить на такие мелкие части.
Все это Сережа успел рассмотреть, пока Владимир собирал скомканную бумагу, разбросанную по столу, и поднимал перевернутый пузырек с тушью.
— Не трогайте, я вытру.
— Убери ты готовальню куда-нибудь подальше, чтобы она на глаза не попадалась… Никогда не нужно злиться, Сергей. Это ужасно вредно. Фу, даже нехорошо стало!.. Придется полежать.
Он лег на диван, лицом к стене. Сережа стал разогревать обед.
— Я вам сюда на стул поставлю.
— Не могу. Сам у себя аппетит отбил.
Сережа уже садился за стол, когда Владимир громко и жалобно сказал:
— До чего же мне надоел этот подушкин угол, если бы кто знал!
Сережа подошел к нему:
— Какой угол?
Диван был широкий, турецкий, с тремя подушками у стены, обитый темной цветастой материей.
— Вот этот угол. Сколько месяцев уже на меня в упор смотрит один и тот же цветок неувядаемый, а я на него смотрю. Ты видел когда-нибудь такие цветы?
— На обоях такие бывают…
— На обоях-то и я видел. Главное — не могу определить: роза это, хризантема или большая гвоздика. Сережка, вставать не хочется. Раз ты уже подошел, сделай такое одолжение, убери эту подушку в середину, а среднюю сюда поставь. Просто сил больше нет! Мне теперь среди бела дня какие-то хризантемные кошмары снятся.
Сережа переставил подушки.
Владимир поднял голову и придирчиво разглядывал узор на материи.
— Ничего. Сойдет. Видишь, тут в углу не цветок, а лист пришелся. А цветок отъехал дальше и не будет перед моей физиономией маячить. Пускай лист. Все-таки разнообразие. Конечно, от какого он растения, определить невозможно. Но я теперь ваши разные ботаники хорошо знаю и могу сказать с уверенностью: лист противно-лапчатый, непарно-перисто-зубчато-пильчатый! А в общем, Сережка, садись обедать и не обращай на меня внимания. Мне уже стыдно.
XXXIXСолнце грело по-весеннему. Зеленая трава распушилась на сквере. Владимир и Сережа сидели на скамейке, у Сережи на коленях лежал учебник геометрии. Экзамены были уже недалеко, поэтому, вместо того чтобы просто гулять, решили кстати и позаниматься.
Смотри, Сергей, «Вечерку» привезли, беги захватывай. Как-то наши там без меня продвигаются… Эх, повоевать бы хоть немножко теперь, когда наступаем. Могу себе представить, какое у них настроение! Беги, беги, видишь, уже какая очередь!
Через минуту Сережа подбежал к скамейке, размахивая «Вечерней Москвой».
— Поймал! — сказал он весело. — Как раз на мою долю хватило!
Он положил газету Владимиру на колени.
— Вот и хорошо, — сказал тот каким-то безучастным голосом.
Сережа ожидал, что он начнет со сводки Информбюро, и был очень удивлен, что Владимир повернул газету последней страницей кверху, — ничего интересного там не было, одни объявления.
— Владимир Николаевич, давайте я вам…
Сережа посмотрел ему в лицо и осекся.
Что-то произошло, пока он ходил за газетой. И такое, о чем даже спросить нельзя… нельзя даже показать, что заметил.
Лицо Владимира было напряженным и страдающим.
Вот он, не поворачивая головы, посмотрел в сторону прохода на улицу, отвел глаза, опять посмотрел, потянулся за костылем, как будто хотел встать, но не встал.
И вдруг поднял газету так, что уж читать было совсем нельзя.