Борис Акунин - Детская книга
Государь отрядил на Белое озеро целую экспедицию. Месяц там крюками по дну шарили, но вернулись ни с чем.
В общем, пропал универсальный компьютер. Бежать стало некуда. Не в колодец же лезть, в двадцатое мая неизвестно какого года? И тем более не назад в могилу – в 1914 году Ластика тоже ничего хорошего не ожидало, разве что нож сеньора Дьяболо Дьяболини.
А, может, оно и к лучшему, что нет унибука. Как бы Ластик бросил друга и начатое дело? Да какое дело!
Шуйского же пришлось выпустить. Даже в ссылку его царь не отправил, как собирался. Ластик сам выпросил боярину прощение. Конечно, не из-за Василия Ивановича (чтоб ему, идиоту суеверному, провалиться) – из-за Соломки.
Только о ней подумал – за воротами раздалось конское ржание, стук копыт, грохот колес, зычные крики «Пади! Пади!»
Изучение общественного мнения в 1606 году
Вбежал во двор скороход, увидел князя Солянского, поклонился и давай мести алой шапкой по земле – раз, другой, третий, от чрезмерного почтения:
– К твоей милости княжна Соломония Власьевна Шаховская!
– Скажи, сейчас буду.
Ластик поднялся, передал попугая дворецкому.
На ближней церкви Рождества Богородицы-что-на-Кулишках ударил колокол, созывая прихожан на молитву. Стало быть, уже три часа пополудни, пора ехать в Кремль, на заседание Сената. По Соломке можно часы проверять, тем более что стоявший в парадной горнице часовой короб нюрнбергской работы, хоть и был украшен золотыми фигурами, но время показывал весьма приблизительно.
Ехать к царю на совет вельможе такого ранга полагалось с честью, то есть с подобающим эскортом и с превеликим шумом, иначе зазорно.
Из колымажного сарая выкатили здоровенную карету и запрягли в нее аж десять лошадей – на большей, чем у князя Солянского, упряжке ездил лишь государь.
Спереди и сзади выстроились пешие и конные слуги, зазвенели саблями, защелкали кнутами, загорланили «Пади! Пади!» – это чтобы прохожие расступались и шапки снимали. Ничего не поделаешь, таков стародавний порядок, за один год его не сломаешь. При всем шуме двигались еле-еле, шагом, потому что бегают и несутся вскачь лишь холопы, а государеву названному брату поспешность не к лицу.
Но пышная карета, со всех сторон окруженная свитой, поехала вперед пустая, сам же князь забрался в возок к боярышне Соломонии Власьевне – тот был попроще и запряжен всего лишь шестерней.
На сиденье напротив княжны сидели две мамки, потому что благородной девице одной из дому выезжать неподобно, но они у Соломки были вымуштрованные. Едва увидели Ластика – зажмурились, да еще глаза ладонями прикрыли. Тогда Соломка чопорно подставила круглую румяную щеку, Ерастий ее чмокнул, и боярышня зарделась. Такой у них сложился ритуал, повторявшийся изо дня в день.
Дождавшись чмока, мамки глаза открыли – стыдная (то есть интимная) часть была позади.
Соломка махнула им рукой, и дрессированные бабы залепили уши воском – к этому они тоже привыкли. Были они редкостные дуры, княжна нарочно таких подбирала, но все же лишнего им слышать было ни к чему.
– Ну что вчера-то? – нетерпеливо спросила Соломка. – Куда ходили-ездили?
– Вчера вообще такое было, ты себе не представляешь!
После столь интригующего начала Ластик нарочно сделал паузу, чтоб потомить слушательницу. Будто случайно выглянул в окошко, да словно бы и засмотрелся на улицу.
По правде говоря, ничего интересного там не было, улица как улица.
Посередине грязь и лужи, по краям дощатые мостки – вроде тротуаров. Там стоят люди, разинув рты, смотрят на боярский поезд. Женщины все в платках, мужики в шапках – простоволосыми из дому выходить срамно. Будь хоть в рванье, в драных лаптишках, а голову прикрой.
С одной стороны улицы, которая в будущем станет называться Солянским проездом, зеленел пустырь, на котором паслись козы; с другой торчал кривой забор – вот и весь городской пейзаж.
– Да рассказывай ты! – пихнула локтем Соломка. – Кем вчера вырядились? Опять каликами перехожими?
– Нет. Государь дьячком, я монашком, а Басманов – он с нами был – бродячим попом. За реку ходили, по кабакам. Слушали, что в народе про новый указ говорят.
Новый указ Дмитрия Первого объявлял войну застарелой российской напасти – взяточничеству. Царь повелел удвоить жалованье всем служилым людям, чтоб не мздоимствовали по необходимости, от нужды, а кто все равно будет хапать, того приказано карать стыдом: водить по улицам, повесив на шею взятку – кошель с деньгами, связку меха или что им там сунут. Юрка считал, что позор – наказание поэффектней тюрьмы или порки. И, по обыкновению, отправился слушать, как откликнутся на новшество простые люди (он это называл «изучить общественное мнение»).
В дотелевизионную эпоху правителю в этом смысле было легче. В лицо царя мало кто знал, уж особенно из посадских (горожан). Да кому бы пришло в голову, что царь и великий князь может вот так запросто, в латаном армячишке или рваной рясе бродить среди черни.
– Дьячком? Царь-государь? – осуждающе покачала головой Соломка. – Срам-то какой! Ну, чего смолк? Дальше сказывай.
– Тогда не перебивай, – огрызнулся Ластик. И рассказал про вчерашнее.
Сели они за Крымским бродом в кружале (питейном заведении) – большой прокопченной избе с низким потолком, где тесно стояли столы и густо пахло кислятиной. По соседству десяток посадских пили олуй (пиво), закусывая солеными баранками и моченым горохом. Компания была шумная, говорливая – именно то, что надо.
При Годунове тоже пили, но молча, потому что повсюду шныряли шпионы, и человека, сказавшего неосторожное слово, сразу волокли в тайный приказ. Хорошо если просто кнутом выдерут, а то и язык за болтовню вырвут или вовсе голову с плеч.
Нынешний же государь, все знали, доносы запретил, а кто с поклепом или ябедой в казенное место придет, того велел гнать в шею. Жалобы дозволил подавать только открыто, причем принимал их сам, для чего дважды в неделю, по средам и субботам, в государев терем мог прийти всякий. Это новшество, правда, оказалось не из удачных. Обычные люди идти к самому государю со своими невеликими обидами не осмеливались, приходили все больше сумасшедшие либо завзятые кляузники.
Но зато в кабаках теперь разговаривали бесстрашно, о чем хочешь.
К примеру, у красномордого дядьки, что сидел подле окошка, царев указ одобрения не вызвал.
– Возьмите меня, – говорил он, чавкая. – Вот я земской ярыжка (это вроде милиционера из патрульно-постовой службы). Платили мне жалованье копейку и две деньги в день. На это разве проживешь? А ничего, не жаловался. Потому что мне за мою доброту кто яичком поклонится, кто на престольный праздник сукнеца поднесет или так бражкой угостит. Вот я и сыт, и пьян, и одет. А теперь что? Ну, кинули мне от государя три копейки в день. Это разве деньги? На пропитание-то довольно, а женке платок купить? А чадам леденца медового? Тележка у меня вон старая, четвертый год езжу, обода на колесах прохудились. Надо новую покупать, али как? Теперь допустим, поймали меня на малом подношении – скажем, у тебя, Архипка, две щуки взял, за мое над тобой попечительство. Стоит оно двух щук?
– Стоит, кормилец. Еще и плотвичку прибавлю, только не забидь, – охотно поддержал его один из собутыльников, очевидно, торговец рыбой.
– То-то. А мне твоих щук с плотвичкой на шею повесят и зачнут по рынку водить, всяко позоря. Кто после такого срама меня, ярыжку, страшиться будет? Мальчишки засмеют!
– Да-а-а, оно конечно, – повздыхали остальные. Юрка в своей надвинутой на глаза скуфье слушал внимательно, уткнувшись носом в деревянный жбан. Ластик нервно оглядывался по сторонам – ему в этом темном, зловонном кабаке было неуютно. Один лишь воевода Басманов ел и пил за троих. Удивительный это был человек – просто бездонная бочка. Перед выходом в город как следует поужинали. Басманов сожрал пол-гуся, здоровенный кус баранины, десяток пирогов и выпил кувшинище венгерского, а тут потребовал щей, каши, жареных потрохов и уписывал за обе щеки. Широкие рукава рясы закатал до локтей, ворот распахнул и трескал – только хруст стоял.
Не нравилось Ластику, что Юрка так носится с этим боровом. Поставил его главным надо всем войском, слушает его, на охоту вместе ездят.
Говорит, что, хоть у Басманова извилин немного, зато он настоящий мужик – крепкий и верный, такой не продаст. Он и под Кромами за Годуновых до последнего стоял. Уж все стрельцы взбунтовались, перекинулись на сторону Дмитрия, а воевода присягу нарушать отказался. Навалились на него кучей, насилу одолели и привезли к царевичу связанного – на казнь. Басманов и тогда пощады не запросил, только зубы щерил да ругался. Когда же после разговора с глазу на глаз поклялся служить Дмитрию, то сделал это не от страха за свою жизнь, а потому что царевич ему полюбился.