Николай Дубов - Жесткая проба
Голомозый и его жена принесли несколько тазиков, разномастных мисок и полотенца. Брат Павел сел, разулся. Голомозый вымыл и вытер ему ноги. Потом сел Голомозый, и ноги ему вымыл брат Павел. То же самое проделали ещё несколько человек. Тазики и полотенца унесли.
— А теперь споем, братья и сестры, наш псалом, — сказал брат Павел.
Старушка в накидке села к фисгармонии, начала по очереди, будто ехала на велосипеде, нажимать педали внизу, а руки положила на клавиши. Фисгармония громко задышала, из неё потянулись тягучие, гнусавые звуки. Все запели. Пели в один тон и тоже почему-то гнусаво, будто все сразу схватили страшный насморк. Алексей плохо понимал слова нудной песни, понял только, что в ней речь идет о том, как Христос снова придет на землю и установится его тысячелетнее царство. Парень с телячьими ресницами пел фальцетом, всё время сбивался с тона, но не умолкал и особенно старательно выводил припев:
Как прекра-асно, как прекрасно
Будет там, будет там!..
Алексей отодвинул стул и, не таясь, вышел. Желтый кобель, увидев его, вскочил на дыбы и, полузадушенный цепью, захрипел. Алексей поискал, чем бы в него пульнуть, но на чисто выметенном дворе не было ни камня, ни палки.
4
Алексей надеялся, что никто не узнает о его посещении адвентистов. Оказалось, его видели.
Напротив плиты, через пролет, стоял большой продольно-фрезерный станок. В смене Алексея на нем работал Василий Прохорович Губин.
При Семыкине Василий Прохорович частенько подходил к плите, умащивался на высоком, в полроста, узком табурете и, поглядывая на свой станок, неторопливо беседовал. После перевода Семыкина в другую смену он подходить перестал. Однако в понедельник, на другой день после молитвенного собрания у Голомозого, он включил самоход, подошел, сел на табурет и долго молча смотрел, как Алексей работает.
— Привыкаешь?
Алексей хотел было небрежно сказать, что привыкать, собственно, нечего, он же проходил практику и всё такое, но вместо этого вздохнул и сказал:
— Трудно…
Василий Прохорович как будто даже обрадовался.
— Очень хорошо! Коли ты это понимаешь, из тебя люди будут…
— Что же хорошего, если трудно?
— А как же? Работать — это тебе не фигели-мигели… Думаешь, зря слова из одного корня, что «труд», что «трудно»?..
— И всегда так будет?
— Привыкнешь — полегче станет, а совсем легко не будет, нет… Легкая жизнь только у жуликов… покуда не прищемят. Ну, а которые дураки, те утешаются — на небе, мол, легко будет. Молятся, у бога подачек клянчат…
Алексей почувствовал, что краснеет, наклонился над чертежом.
— Ты, видать, тоже собрался на небо тропку топтать?
— С чего вы взяли?
— А у соседа моего вчера что делал? Мне всё видать. И как голосят, богу своему жалятся — слышно.
— Голомозый заманил. Я не знал, что они там молиться будут…
— А чего ж ещё штундам делать?
— Каким штундам?
— Ну, штундисты, баптисты всякие… Теперь бога-то, как штаны, каждый по-своему кроит. Собираются по квартирам и молятся. Думают, без попов до бога дорога ближе. А что с попами, что без них, всё одно вокруг себя крутятся. И ты туда же?
— Я в бога не верю.
— Ну и правильно. Бог, он кому нужен? Кому прятаться надо. Голомозым, например, без бога никак. Бог им заместо забора, они за ним свою двуличность прячут. Взять того же Голомозого. Вон какую домину выстроил! Сад, огород. Думаешь, на зарплату? Зарплата ему — для прикрытия; баба его за яблоки на базаре в одно лето столько насшибает, что ему и в пять лет не наработать. Его послушать, так он вроде последнюю рубашку отдаст, а ребятенок падалицу поднимет — он из ружья бы палил, кабы не боялся, что засудят. И выходит, все его божественные слова — фальшь и враки…
Иначе, но столь же категорично высказался и Вадим Васильевич, когда Алексей рассказал ему о том, что побывал у адвентистов. Он зажал нос в кулак, посопел в него и сказал:
— Бог, милый друг Алексис, это было удобное изобретение. Эскимос при незадаче порол своего деревянного или костяного бога: куда, мол, ты глядел, когда происходило несчастье… Православные христиане уже не держали бога под рукой, поместили его на небо, и выпороть его стало трудновато… Однако всегда можно было свалить вину на бога — его воля… И вдруг бога не стало, человек остался наедине с самим собой. Некого пороть и не на кого сваливать. Ты — всему причина и сам во всем виноват: в хорошем и в дурном. И оказалось, глядеть себе в глаза трудно, наедине с собой непривычно и жутко. Для этого надо быть очень честным. И очень смелым… Да. И могут это не все. Далеко не все! — Вадим Васильевич вздохнул и помолчал. — Великое может стать смешным и жалким, а ничтожное — великим… Только время определяет действительную ценность идей, людей и вещей. Так и с религией. Когда-то огромный мир бога и веры стал всё более умаляться, уходить, пока не осел прочно в маленьком мире, где ворованная любовь, соседские плевки в борщ, прилипчивые, как чума, модные песенки, хулиганская ругань…
С тех пор прошло больше года, к адвентистам Алексей больше не ходил и от разговоров с Голомозым уклонялся, а Василий Прохорович, как прежде, при Семыкине, частенько стал подходить к плите покалякать и незаметно превратился для Алексея в дядю Васю. Почти все его разговоры были в сущности монологами. Взмостившись на табурет и поглядывая то на Алексея, то на станок, он неторопливо излагал свою точку зрения на какой-либо предмет — а своя точка зрения была у него на все предметы — и вовсе не требовал участия Алексея в разговоре: сам задавал вопросы и сам отвечал на них, выдвигал возражения и тут же их разбивал. Болтовня старика не мешала. Алексей вчитывался в чертежи, ставил и снимал детали, а дядя Вася говорил и говорил. Больше всего он любил распространяться о месте и значении рабочего в жизни и о жизни вообще.
— Жить — это не просто! — говорил он. — Да… Тут тебе и сверху печет, и сбоку продувает, и сзади подталкивает. А ты сумей не сбиться, линию найти… Ты свою нашел?..
— Не знаю. Наверно, нет.
— Как так?
— Я сталеваром хотел быть. А вот…
— Значит, мало хотел…
Нет, он очень хотел, а не получилось. И не только у него. Вот были они все вместе, мечтали, спорили, надеялись. И ничего не получилось. Мечты не сбылись, надежды не оправдались. Витька хотел стать капитаном и не стал: умер отец, пришлось идти на завод учеником, теперь фрезеровщик. Яша Брук кончил с медалью, поехал в Киев, в политехнический. Не приняли, хотя и медалист. Теперь, кажется, в городской библиотеке что-то такое делает и то вроде без зарплаты, а так чего-то подбрасывают… А Наташу приняли. Уж лучше бы наоборот: приняли бы Яшу, а её — нет. Тогда ей не нужно было бы ехать в Ростов, А то вот осталось несколько дней, а он всё никак не может ей сказать…
А он сам? Собирался стать сталеваром, и ничего не вышло. Ему сказали, что группа сталеваров укомплектована и нужно идти в слесари. Он тогда побежал к Еременке, доказывал, что ему обязательно нужно в сталевары, что он хочет, у него призвание… Еременко долго слушал, вытирал платком лоб и вдруг сказал:
— А я люблю черешню.
Лешка от неожиданности открыл рот.
— Нет, не есть… Есть я её, конечно, тоже люблю. А ещё больше — сажать и выхаживать. По моему рассуждению, это самое что ни на есть красивое дерево на земле. Весной, как зацветет, это же разве дерево? Невеста!.. Мне по моему характеру садик бы иметь и хлопотать в нем. А я вот сижу тут, тебя, дурачка, слушаю да ещё уговаривать должен… Думаешь, мне это очень нравится? Ты погоди губы надувать! Ты, голубчик, пойми: мы пошли тебе навстречу, приняли раньше, чем положено, поскольку ты — сирота, воспитанник детского дома. А ты кобенишься. Подумай сам, чего выйдет, если каждый будет вроде тебя: того не хочу, а желаю этого. Таким манером всё наше государство вверх тормашками полетит. Правильно я говорю?
Что Лешка мог возразить? Что государство никуда не полетит, если он, Алексей Горбачев, станет сталеваром? Или пускай оно идет куда хочет, а он хочет в мартеновский? А потом уже, когда Еременко сам позвал его и предложил «взять курс на разметку, поскольку есть такая наметка», Лешка даже не возражал. Если не в сталевары, какая разница, кем быть?..
Еременко молодец, своих ребят не забывал и, как любил повторять, доводил «до ума». А в случае чего, бросался за них в драку на кого угодно, как тогда с Витковским…
Каждый раз, когда группа заканчивала учебу и практику, ребята получали разряды и были оформлены, Еременко в первый день их самостоятельной работы сам приводил всю группу строем в цех и сдавал начальнику с рук на руки. «Чтобы чувствовали! — говорил он. — Не с ветру пришли, а трудовые резервы…» Может, хотел он поторжественнее обставить вступление ребят в коллектив, чтобы запомнили на всю жизнь и гордились, а может, просто тщеславно показывал свой «товар» лицом… В Лешкиной группе торжество не получилось. В цехе сменили начальника, Витковский, за какие-то грехи или упущения переведенный из главных механиков, рвал и метал. Он исподлобья посмотрел на выстроившихся в центральном пролете ремесленников и отрывисто спросил: