Владимир Казаков - Голубые капитаны
— Достали тучку! Садись, Женя, садись, родная!
Облака проткнули несколько светящихся игл, одна из них прошла совсем рядом. Владимир помог девушке опуститься на дно корзины и сам сел на корточки, закрыл глаза.
Гондола покачивалась. Тело расслаблялось. Наплывали и размывались в сознании обрывки каких-то мыслей, образов. То блестящий нож Борькиной работы крутится перед носом в зловещем танце, то виделся резной домик Аэлиты в деревне, а на крыльце она, в ярком красном платье, но почему-то с белым меловым лицом санитарки Жени и голосом полковника Старикова. Акулья пасть истребителя в праздничном фейерверке. Потом луна с глазами, носом и улыбающимся ртом…
Проснулся Владимир от слабых толчков в плечо:
— Не могу дышать… Пи-ить…
Он ощупал мокрый воротник, влажное лицо Жени и понял: они в облаках на большой высоте.
— Прости, более суток по-человечески не спал, — сказал, нашарил веревку клапана, потянул ее. И вдруг осознал, что все делает с закрытыми глазами. Поспешно открыл. Кругом светло. Женя сидит, привалившись боком к стене корзины, голова запрокинута, рот широко открыт. Оболочка, стропы, прутья гондолы и одежда мокрые. Он снял фляжку с ремня, поддерживая голову девушке, помог ей напиться.
— Как теперь, Женя?
— Спасибо.
— Снижаемся помаленьку, — он протер стеклышко альтиметра от капелек воды. Спуск не ощущался, шар будто застрял между небом и землей. Владимир взглянул на часы.
— Почти шесть часов в воздухе.
— Куда нас несет, вы, конечно, не знаете?
— Знаю! — соврал Владимир. — Ночью мы набрали пять тысяч. Летим в восточном направлении. Вам надо подкрепиться. Есть плитка шоколада. Берите… Как бедро?
— Я совсем не чувствую левую ногу, ее нет вроде.
— Ничего, Женечка, мы с вами еще плясать будем! Потерпите: ближе к земле — больше силы.
Они увидели землю на двадцатом часу полета. За это время девушка дважды теряла сознание, и Владимир суетился около нее, не зная, что делать, чем помочь. Он пытался лить в ее горячий рот капельку воды, потихоньку бил по щекам. Женя приходила в себя, вымученно улыбалась, благодарно хлопала ресницами. Сейчас Владимир, вцепившись в скользкие борта гондолы, жадно рассматривал бурые покатые холмы и зеленые перелески, быстро бегущие под аэростат.
— Ветер свирепый! — Посмотрел на компас. — Плывем на юг! Посмотрим карту.
Карта перекочевала из-за голенища сапога в руки. Взор аэронавта скатывался с нее на землю, обратно и опять на землю.
— Вот речушка… Это она, безусловно она! И деревня подковой изогнута, очень похожа! И лес! Прямо как это пятно!
Владимир бодро говорил для Жени, сам же не поддавался иллюзии. Они прошли в облаках по какому-то зигзагообразному маршруту, им неизвестен, даже приблизительно, район местонахождения, а в этом случае карту невозможно сличить с местностью, если нет крупных и очень характерных ориентиров. И все же он, засунув карту за пазуху, мягко сжал бледные щеки девушки и стал целовать в нос, в запекшиеся губы, в худой подбородок.
— Это наша земля! — закричал он и, перегнувшись через борт, неистово замахал руками приземистым избам, крытым соломой, стайке босоногих ребятишек, поднявшей пыль на околице, красному флагу над кирпичным зданием сельсовета. — Бросаю якорь, Женя!
Гайдроп с железной кошкой на конце упал за борт. Кошка ударилась о дорогу, подскочила и, перелетев кювет, вцепилась гнутыми лапами в кусты дикой смородины.
Теряющий скорость аэростат облаивали невесть откуда взявшиеся собаки. Они уже допрыгивали до гондолы, и Владимир поприветствовал их торжественным взмахом руки.
— Это наша земля, — тихо произнес он и вытер рукавом комбинезона остатки облачной влаги у глаз…
Свой первый орден Владимир Донсков получал в Кремле. Среди награждаемых он был самым молодым, но и ему «Всесоюзный староста» Михаил Иванович Калинин пожал руку, и это почему-то было приятнее, чем сам орден на груди.
После фотографирования и небольшого ужина всех развезли по гостиницам на отдых.
Утром Владимир прогуливался по перрону Шереметьевского аэропорта в ожидании «оказии» — военного самолета на Саратов, смотрел, как приходили с неба и опять уходили к облакам камуфлированные воздушные корабли.
Но, наблюдая жизнь неба, он уже не мог представить плывущих среди белых айсбергов крылатых бригантин, фейерверки разноцветных огней в ночи, услышать серебряный звук колоколов, призывающих показать удаль в бою.
Серые, коричневые, черные краски разлились над землей. Угрюмо, будто надрываясь, гудели моторы, тревожно посвистывал ветер, пригибая к земле иссушенную солнцем желтую траву. Пахло дымом, горелым маслом. Солнце пряталось каждый раз, как только находило для этого непрозрачную тучку.
Донсков попытался промурлыкать бравурное:
— …Мы ищем бой! Плевали мы на смерть!
Мы ждем тебя, мы ждем тебя, девятый вал!
Но слова не пелись, в душу запали другие, те, что выводил хриплый голос Бориса Романовского у костерка на партизанской площадке, под звук струн рассказывая друзьям о соколе:
…По-вороньи прятать хитрость не умел,
На друзей не прядал, жертву не жалел.
Рядышком да около не кружился, нет…
Умирают соколы в самом цвете лет.
Куда и почему исчезла сказка? Может быть, потому, что угнетали думы об оставшихся в тылу врага друзьях: они не носились по синь-морю-океану, а ползли через зловонное болото. Выбрались ли? Или потому, что он видел, как Женю, голубоглазую хрупкую Женю, ставшую за полет почему-то очень близкой, санитары без должного волнения, привычно и грубовато положили, почти бросили на носилки и бегом тащили в санпоезд. И лил серый дождь. И гудел паровоз, поторапливая. Владимир по лужам бежал рядом, стараясь больше по движениям мокрых губ девушки разобрать, что она говорит. Так узнал адрес ее мамы. А может быть, на перроне Шереметьевского «аэровокзала стоял уже другой человек, много повидавший молодой мужчина, от которого бригантины раньше времени ушли, сложив алые паруса, в порт приписки, в вечный порт с именем юность.
КНИГА ВТОРАЯ. ВРЕМЯ В ДОЛГ
Евгении Казаковой
Глава первая
Весна. Это сразу почувствовал Борис Романовский, выйдя из вагона. Там, откуда он приехал, поселки тонули в снежной ночи. Холодом веяло от тускло мерцающих звезд, рассыпанных в темно-фиолетовом небе. Плотный снег прижимался ветрами к стенам притихших бараков. А то неожиданно вздыхал ветер, и разгуливалась, бушевала пурга.
Здесь чистое светозарное небо. Горьковатый запах распускающихся почек. Ноги ступают по мокрому асфальту перрона твердо и легко, без обычного напряжения в коленях, когда идешь по дороге, затянутой ледком. Ветер потихоньку раскачивает тощие, еще влажные после дождя деревья, и они рассыпают тысячи капель.
Может быть, потому так легко дышалось Романовскому, что Саратов был городом его юности? Самые светлые сказки о Небе родились для него когда-то здесь. Здесь, наблюдая жизнь неба, он представлял плывущие среди белых облаков бригантины. И когда серые и черные краски разлились над землей, угрюмо загудели моторы, тревожно засвистел ветер, пригибая к земле иссушенную зноем траву, запахло дымом, именно отсюда он ушел в первый боевой вылет, именно отсюда, где родилась и исчезла сказка, романтические бригантины его и друзей ушли в порт приписки с именем Юность.
Через полчаса Борис Романовский подъехал на автобусе к Саратовскому аэропорту. У аэровокзала, бывшей казармы военных планеристов, а теперь перестроенного и красиво оформленного плакатами здания, он поговорил с одним из встречных авиаторов, не спеша поднялся на второй этаж, прошел по коридору и открыл дверь с табличкой «авиаэскадрилья».
— Разрешите?
Ответа не последовало. Романовский, одернув китель, вошел. Посреди комнаты вытянулись узкие столы, покрытые целлулоидом, под которым лежали навигационные карты области с проложенными маршрутами, штурманские расчетные таблицы, схемы и графики. Красочная доска с фотографиями передовиков голубела бархатом. Здесь было все, чем похожи друг на друга, как близнецы, летные комнаты подразделений аэрофлота.
За отдельным столиком сидел дежурный пилот. Романовский увидел его сразу, но тот не хотел замечать вошедшего. Он склонил лобастую голову над книгой, и казалось, поднять ее можно, только взяв за редкий чуб. Романовский так и сделал. Пилот вскочил, поедая гостя серыми злыми глазами. После непродолжительного молчания, когда он осмотрел Романовского с ног до головы и гневные искорки под его белесыми бровями притухли, сказал лениво: