Альберт Лиханов - Музыка
— На лыжах — то ты катаешься? — спросил он и, не дожидаясь моего ответа, предложил: — Ну, так давай покатаемся.
Я засуетился, вытащил свои «коньки», волнуясь, думая о том, как бы не ударить перед отцом лицом в грязь, как бы не осрамиться, хоть я и лучший «лыженист» оврага, но ведь бывает всякое, особенно в такой ответственный момент.
Мы вышли — я в леопардовой американской шубе, отец в шинели с красными лычками поперёк зелёных погон. Я нацепил лыжи и для начала прыгнул с нырка, однако не просто прыгнул, а удивительно далеко и, тормозя, развернулся на полный круг.
— Ого! — сказал отец, когда я к нему подъехал, и эта оценка вскружила мне голову.
Я забрался на длинную и пологую горку и, вихляя, подпрыгивая, делая веера и разные повороты, изобразил на снегу настоящие кружева.
Отец засмеялся, помотал головой, восхищаясь, и показал мне на гору — на ту самую злосчастную гору, которая начиналась от забора и которую я — единственную во всём овраге — не мог одолеть.
— Ас той можешь? — спросил он, явно задираясь.
— Не! — признался я честно.
Но отец не поверил.
— Это же простая горка! — сказал он. — Только крутая, и всё! Не побоишься — и проедешь шутя.
«Шутя»! — проворчал я про себя. — Поглядел бы, как тот парень схряпал сразу обе лыжи".
— Ну! — подзадоривал меня отец. — А так хорошо катаешься!
Я мотнул головой и нехотя стал взбираться на гору.
С высоты, от забора, отец показался совсем маленьким, и сердце у меня заколотилось часто — часто. Пока я взбирался сюда, честолюбивый план съехать с этой горы овладевал мною. Мне казалось, что кто — то неизвестный поможет мне одолеть высоту, одолеть, чтобы отец убедился до конца в моём лыжном совершенстве, но сейчас страх снова вполз в меня. Я глубоко, вздохнул, пытаясь успокоить себя и освободиться от страха и от волнения. Как будто помогло. Я взглянул в последний раз на маленькую фигурку отца и шагнул вниз.
Сначала я ехал хорошо — пригнувшись, как всегда, согнув колени и выставив для устойчивости одну ногу вперёд. Примерно на середине горы лишь на мгновение я возликовал: всё в порядке, я съехал — таки с этой горы! — и тут же струя снега ворвалась мне за шиворот.
Отплёвываясь, проклиная себя за преждевременную уверенность, я медленно подъезжал к отцу. Он притопывал сапогами, незло смеялся и, когда я подъехал к нему, неожиданно сказал:
— А ну — ка, дай я!
Улыбаясь, я снял лыжи, представляя себе, как неуклюжий отец на моих отпиленных лыжах поднимет вихрь снежной пыли, воткнувшись в сугроб, и попытался сказать об этом отцу, но он лишь улыбнулся, прицепил "коньки" к сапогам и уверенно полез на горку.
К этой высоте я подбирался, переступая лесенкой — гора была крутая, — а отец поднимался, переступая ёлочкой, и лишь последние метры, там, где было совсем круто, почти отвесно, шёл лесенкой, врубая лыжи в плотный снег.
У забора, обернувшись ко мне, он снял шапку. Звёздочка сверкнула на солнце, и неожиданно — вот так, с шапкой, зажатой в раненой руке, — отец полетел вниз. Руку с шапкой он отставил в сторону, как бы оберегая её на всякий случай.
Это видение всегда со мной, я на всю жизнь запомнил, как мчался отец вниз — эти две или три секунды. Его высокое тело согнулось, полы шинели раздвинулись на ветру, освобождая острые колени, — он стал похож на натянутую тетиву лука. Все эти секунды, пока отец мчался вниз с отвесной высоты, его ноги ни разу не дрогнули, не пошатнулись, словно он только тем и занимался каждый день, что ездил с этой горы.
Он промчался, словно стремительно пущенная стрела, вздымая за собой снежный вихрь, потом тетива распрямилась, и отец, высокий и прямой, сделав едва уловимое движение, тормознул возле меня. Обпиленные лыжи выглядели смехотворно на его тяжёлых сапогах, ему — высокому, длинноногому, было немыслимо трудно ехать на таких "коньках", но он проехал, пронёсся, как ветер, с первого раза одолев обрывистую гору.
Высота была всё такая же, только теперь прибавилась ещё зависть к отцу: вот он сумел, хотя и воевал и не катался с гор, а я не умею. Но мне не хотелось признать, что отец катается лучше меня, и вместо покорности и послушания ученика мною овладел азарт игрока.
Колени у меня дрогнули, и я снова очутился в снегу.
— Ещё раз! — приказал мне отец.
Но я уже лез на горку сам. Видно, от возбуждения, в третий раз я упал, едва лишь шагнув с обрыва, и меня несло по всей горе, ломая и перекручивая.
— Ничего, ничего! — подбодрил меня отец, едва я разлепил глаза. — Ты, главное, спокойней!
После четвёртой или пятой неудачи отцовские слова стали доходить до меня. Каждый раз, взбираясь на гору, я в нетерпении шептал себе: "Сейчас, сейчас!" — но ничего не выходило и сейчас, я снова рыл носом сугробы и снова исступлённый лез на эту гору, готовый в любую минуту зареветь от отчаяния, оттого что я оказался перед отцом таким слабым и беспомощным.
Наконец отец остановил меня.
— Ты не волнуйся, — сказал он. — Я тоже, как ты, не мог с неё съехать, когда был мальчишкой. Потом одолел. Надо только преодолеть бессилие. Понял? Отдохни, наберись сил и полезай снова.
Я_ чувствовал, как гудят у меня от усталости ноги. Даже руки и те устали от этих непрерывных подъёмов и спусков, но я кивнул и полез снова. И снова свалился.
Стало уже темно, а я всё мотался на гору и с горы, пока отец не сказал твёрдо:
— Ну, всё! Хватит. Идём домой.
Я снял лыжи, и мы пошли, проваливаясь в снег. По моему мокрому от падений лицу ползли слёзы, и я отворачивался. "Всё! — думал я. — Ведь завтра отец уедет и не увидит, что я могу съехать с этой горы!"
Отец словно услышал меня.
— Ты съедешь! — сказал он серьёзно. — Я уверен, съедешь. Тогда напиши мне письмо, слышишь?
Я кивнул головой. Конечно, напишу! Ясное дело, напишу, какой вопрос! Как съеду, так и напишу.
* * *На уроках Анна Николаевна объявила нам, что сегодня мы вручаем кисеты бойцам. Сердце прямо оборвалось во мне. Анна Николаевна сказала, чтобы мы приходили в школу вечером, а ведь вечером уезжал отец. Что же теперь? Я, конечно, должен вручать кисеты, раз меня выбрали делегатом, но ведь не мог же я не проводить отца!
Я разрывался на части — долг и любовь тянули меня в разные стороны. Терзаемый этими чувствами, я пришёл из школы домой. Увидев моё расстроенное лицо, бабушка тут же выяснила причину, всё поняла, пригорюнилась, но в это время вернулся отец, ходивший за какими — то документами.
— Не беда! — сказал он. — Мы с тобой простимся дома. Какая разница — на вокзале или дома, а вручить кисеты ты должен сам!
И хотя это было полурешением, скорее даже жертвой со стороны отца, со стороны личного в пользу общественного, я как — то приободрился, и бабушка принялась гладить мне белую рубашку, потому что Анна Николаевна велела нам на всякий случай одеться понаряднее, так как где будет происходить торжественное вручение кисетов, пока неизвестно.
Время клонилось к вечеру, солнце торопливо уходило за тополя. Вернулась, отпросившись пораньше с работы, мама, и настал печальный час.
Отец снял с гимнастёрки звёздчатый ремень, натянул шинель и подпоясал её тем ремнём, который держал гимнастёрку. Потом аккуратно застегнул верхние пуговицы, надел шапку.
Я тревожно смотрел на отца и думал, что уже когда — то видел это. Конечно, это было уже, когда началась война. Я даже не понял тогда толком, что началась война. Просто не очень понимал, что это такое.
Тогда отец был в длинном чёрном пиджаке и в модной крапчатой кепке с длинным козырьком. На пиджаке у него висел значок БГТО на серебряной цепочке, а за спиной — зелёный мешок. Значок отец подарил мне тогда, а зелёный мешок был с ним и сейчас. Он повесил его на одно плечо, и мы присели.
Я видел, как иногда вздрагивало мамино лицо.
Она хотела плакать, но не давала себе воли, сдерживалась — только вздрагивало лицо; я видел, как комкала платок бабушка и подозрительно сухо смотрела на меня. Один отец был спокоен.
Он сидел, задумавшись, потом встрепенулся и встал.
— С богом! — сказала бабушка, и отец наклонился ко мне.
— Главное, преодолеть бессилие — всегда и во всём, — сказал он шёпотом, чтобы не услышали мама и бабушка. — Главное, почувствовать себя сильным!
Я кивнул ему, и мы вышли на улицу.
На углу наши дороги расходились. Отцу, маме и бабушке надо было к вокзалу, мне — в школу.
До угла мы с отцом шли вместе, тесно прижавшись друг к другу, — он держал меня за плечо. Прощаясь, я обнял отца за шею и снова почувствовал его запах — табак и ещё что — то неуловимое, мужское и сильное.
— Ну, сын! — сказал отец и прижал меня в последний раз к колючей шинели. Потом он отстранил меня, повернул к школе и слегка подтолкнул.