Дмитрий Мамин-Сибиряк - Избранные произведения для детей
— И то довольно… Ну ее, эту самую водку! Плевать мне на нее…
— Да тебя, идола, разве напоишь? — ворчал старик. — Другому, правильному человеку, водка впрок, а в тебя как в прорву…
Лошади уже были заложены, и новый ямщик, сын хозяина, лихо выкатил на улицу. Мы вышли. Балабурда, покачиваясь, счел своим долгом проводить меня. Он сильно пошатывался и бормотал что-то бессвязное. Когда я уже сидел в экипаже, подошли двое парней с балалайкой. Завидев пьяного Балабурду, парень с балалайкой заиграл плясовую. Богатырь повел могучими плечами и пустился плясать, грузно притоптывая своими крестьянскими лапотками. На меня эта картина произвела еще более грустное впечатление.
— Эх, ты! да эх, ты!.. — выкрикивал Балабурда, размахивая своими длинными руками, и потом хрипло запел:
Я без пряничка не сяду,
Без орешка не ступлю…
Глядевший в окно старик только качал строго головой и наставительно повторял:
— Винцо пляшет, винцо песенки поет…
Когда экипаж тронулся, Балабурда ринулся за нами и крикнул:
— Эй, барин, ежели выворотишься, так я, значит, завсегда там… в кабаке!..
III
Дорогой мы разговорились с ямщиком. Это был молодой парень с настоящей ямщицкой ухваткой. От него так и веяло молодой удалью. Когда застоявшиеся лошади прошлись, он повернулся ко мне и заговорил:
— И что это старикам Вася дался?.. Поедом едят. А разве кому он зло делает, окромя себя? Мухи не пошевелит, — вот какой человек он есть… К вину действительно припадошен, так это опять же его дело. Жаль, конечно, а так хороший мужик.
— Как он на сплав попал?
— Опять не его причина… Мы тут займуемся рубкой леса, ну из казенной дачи, скажем, воруем да по своей реке сплавляем. Хорошо. Только наезжает главный лесничий по зиме. Объездчик везет его по лесу. Глядят: дерево срублено, а конного следу нет. А это Вася срубит бревно, на плечо, да и волокет… Ох, здоров он, барин! Ну, лесничий-то вызвал его, подивился и даже протоколу не составил. А потом взял да увез на пристань, как диковинку. Ну, там Вася еще в лучшем виде себя показал. Знаешь чугунные бабы, которыми сваи забивают? В каждой верных двадцать пудов будет. Ну, бурлачки две таких-то бабы и тащили из амбара на барку. Галдят, орут, замаялись… Вася посмотрел-посмотрел, да и говорит: «Ну-ко я вам помогу, братцы!» Взял одну бабу одной рукой, другую другой да и унес на барку, точно два пуда. Тут уж его и вызнали, каков таков есть Балабурда… Тут уж ему честь пошла и от караванного, и от лесничего, и от бурлаков, потому как всем любопытно.
— А Балабурда — это фамилия или прозвище?
— Да так все говорят: Балабурда да Балабурда. Значит, сызмальства, когда еще ребята придумали. А сам-то Василий это не любит… Вот, поди ты, не ндравится слово. Как-то у нас в Матвеевой пристал к нему пьяный мужичонко. Жужжит около него мухой: «Балабурда, Балабурда». Ведь озлил-таки Васю… Сначала все глядел на мужичонка, а потом взял с него шапку, вышел из кабака, одной рукой поднял три венца, значит три верхних ряда бревен, вместе с крышей, да в паз и засунул шапку. На, получай… Потом-то чуть не всей деревней выстреливали эти самые три венца и едва шапку добыли. В другой раз так же вот к Васе пьяный чиновник в Перми привязался на рынке. Терпел он, терпел, а потом, как котенка, поднял одной рукой за шиворот, плюнул ему в морду и бросил в грязь. Невероятная в нем сила, барин, и ежели бы при такой силе да злость, так всю деревню по бревнышку разнес бы. Смирен, уж нечего сказать… На барках он за шестерых управляется.
* * *В Матвеевой я был потом лет через семь. Оказалось, что былинный богатырь приказал долго жить. Отчего он умер, — я не мог добраться, но вернее всего — от того зелена вина, от которого извелось так много на Руси богатырей.
В глуши
I
Деревня Шалайка засела в страшной лесной глуши, на высоком берегу реки Чусовой. Колесная дорога кончалась в Шалайке, а дальше уже некуда было и ехать. Да никто и не приезжал в Шалайку, за исключением одного священника, жившего в Боровском заводе, до которого считали тридцать верст. Когда он приезжал, то постоянно удивлялся, что у всей деревни одна фамилия — Шалаевы. Собственно, даже фамилии не было, а только прозвище по деревне.
— Как же я вас буду в книге записывать? — говорил священник.
— Вот в нынешнем году три Ивана Шалаевых умерли и три Ивана Шалаевых родились, а в прошлом году было то же самое с Матренами, — две Матрены умерли и две Матрены родились! Всех перепутаешь как раз.
— Уж так с испокон веку, — объяснял староста, — все Шалаевы, и делу конец! Значит, прадед-то наш прозывался Шалаем, вот и вышли все Шалаевы, по прадеду, значит. От начальства тоже прижимки бывают… Как-то лет с пять назад возил я сдавать в солдаты наших парней, и, как на грех, подвернулись три Сидора и все Иванычи. Воинский начальник даже обиделся…
— Надо бы все-таки фамилии придумывать, — советовал священник. — Оно для вас же удобнее.
— А для чего нам, батюшка, фамилии? Живем в лесу с испокон веку и друг дружку знаем… А покойников на том свете господь-батюшка разберет и без нас, кто чего стоит.
Издали Шалайка была очень красива, особенно если смотреть с реки, — избы стояли на самом солнцепеке, как крепкие зубы, и какие были избы: одна другой лучше, — благо лес был под рукой и обошел деревушку зеленой зубчатой стеной. Пашен было совсем мало, потому что шалаевцы промышляли главным образом лесом, да и в горах лета стоят холодные и земля плохо родила. Вот сено было нужно, и его косили по лесным еланям[10] или по мысам на реке Чусовой и заливным побережьям. Всех дворов в Шалайке насчитывали двадцать семь, и все шалаевцы составляли одну громадную семью, связанную родственными отношениями.
Изба Пимки стояла на самом юру, то есть почти на обрыве. Летом из окошек можно видеть разлив реки Чусовой верст на пять.
Сейчас за рекой шел нескончаемый лес, и никто в Шалайке не знал, где он кончался, точно деревня стояла на краю света.
Пимке шел уже десятый год, и он нигде не бывал и ничего не видал, кроме своей деревни. Нужно сказать, что шалаевцы ужасно любили свою деревню и даже гордились ею. Когда молодых парней сдавали в солдаты, они расставались с родным гнездом с такими слезами, каких, вероятно, не проливают рекруты из Москвы или Петербурга. Можно было подумать, что только и можно было жить на белом свете, как в Шалайке. Пимка помнил, как провожали в солдаты его старшего брата Ефима и других парней, и тоже ревел вместе со всеми.
— Перестаньте вы, глупые! — уговаривал дядя Акинтич, отставной солдат. — О чем вы плачете? Не с волками будет жить, а с добрыми людьми; по крайней мере, всего посмотрит, как другие живут, ну, и поучится на людях. В Шалайке-то всю бы жизнь в лесу прожил… Невелика радость!
Солдату Акинтичу никто не верил. Хорошо было говорить, когда сам отслужил свою службу. Если бы уж было так сладко на чужой стороне, так зачем солдат вернулся опять к себе в Шалайку?
Акинтич жил у отца Пимки, потому что своя семья как-то разошлась: старики примерли, сестры повыходили замуж, а о женатыми братьями солдат не ладил. Пимка ужасно любил солдата Акинтича, который так хорошо рассказывал и знал решительно все, рассказывал даже лучше баушки,[11] Акулины, которая знала только сказки да «про старину». Когда брат Ефим ушел в солдаты, Акинтич занял его место. Семья была хоть и большая, но настоящих работников оставалось всего двое: отец Егор да второй брат Андрей. Был еще дедушка Тит, только он уже не мог идти за работника, потому что жил больше в лесу и домой редко выходил. Бабы в счет не шли. Мать, Авдотья, управлялась по дому, а старшая сестра, Домна, была «не совсем умом». С этой Домной вышел такой случай. Летом бабы пошли за малиной на старый Матюгин курень[12] и Домна с ними. Она была еще подростком и как-то отбилась от партии. Искали-искали ее бабы и не могли найти. Потом целых три дня искали по лесу всей деревней и тоже не нашли. Так и решили, что Домну задрал медведь. Разыскал ее уж на пятый день дедушка Тит. Забилась Домна на сосну, уцепилась и голосу не подает. Едва старик отцепил ее от дерева и привел домой еле живую. С тех пор Домна стала «не совсем умом». Все молчит, что ей ни говорят. Работать работала, когда мать заставляла, а так — все равно что дитя малое. Деревенские ребятишки любили ее дразнить. Обступят гурьбой и кричат:
— Домна, покажи, как лешак хохочет…
Стоило ей сказать это, как Домна принималась дико хохотать, выкатывала глаза и делалась такой страшной. Все говорили, что она видела «лешака» и что он пугал ее своим хохотом. Кроме Домны, были еще ребятишки, но те — совсем малыши и ни в какой счет не шли.