Виктор Лихачев - Единственный крест
— Пусти, слышишь, пусти, — просипел, задыхаясь, мужчина.
Но Сидорин, напротив сделал хватку еще сильнее. Дим Димыч пытался разжать ноги противника, но тщетно — тот был явно сильнее. Его лицо, лишенное доступа крови, стало багрово-синим. Асинкрит с каким-то холодным любопытством смотрел на это лицо.
— Что вы сказали, Дмитрий Дмитриевич?
— Пусти…те… пожалуйста.
— Отдыхай, добрая душа, — и с этими словами Сидорин отпустил человека, с которым еще недавно вел спор на фольклорные мотивы. Тот, схватившись за горло, плюхнулся на свое место.
— Пожалуй, надо ложиться, а то вставать рано, — впервые подал голос третий человек.
— И то верно, — согласился с ним Санек.
Через пять минут в вагоне воцарилась тишина.
А утром, выходя из вагона на вокзальный перрон, Сидорина окликнули. Это был тот самый ветеран с боковой полки.
— Разрешите представиться, Матвей Игнатьевич Смирнов.
— Очень приятно. Асинкрит Сидорин.
— Спешите?
— Увы. С вокзала на вокзал.
— Понятно. Уважьте старика, доведите до метро, а там и попращаемся.
— Вам плохо?
— Наоборот, хорошо. Выспался, благодаря вам.
— Шутите.
— Отнюдь, Асинкрит…
— Васильевич.
— Асинкрит Васильевич. Выходит, поэт Куняев прав: «Добро должно быть с кулаками»?
— Не знаю, не знаю, но, судя по моему случаю, без ног ему точно не обойтись.
— Жаль, что спешите. Мне то уже спешить некуда, я в Москве живу… Разговор ваш с этим Дим Димычем слышал, про щепки, которые летят. Поверьте, сейчас таких Дим Димычей много развелось…
— Матвей Игнатьевич, обещаю больше не драться.
— Кстати, а вы заметили, как он мышкой из вагона выскочил?
— Заметил. Матвей Игнатьевич, давайте забудем про него?
Неожиданно старик заговорил горячо:
— При чем здесь он? Разве вы не видите, как они в самое дорогое, что у нас есть плюнуть норовят? И трусы, оказывается мы, и подлецы, и лентяи…
Сидорин остановился и взял Смирнова за руку.
— Матвей Игнатьевич, все вижу, а потому не смолчал сегодня ночью.
— И впредь не молчите, слышите? Не молчите! Только… жаль, вы спешите. Ну, хорошо, дайте мне десять минут.
— Господи, если это так важно, пойдемте в ближайший скверик и поговорим, сколько надо, Матвей Игнатьевич.
— Спасибо, десяти хватит, вам же ехать дальше. Я хотел… хотел, чтобы когда в следующий раз услышите про то, как жесток русский человек, вы рассказали бы о Григории Федоровиче Гребенюке.
— О ком, простите?
— О Григории, моем друге. Он, как и я военный строитель. Сейчас в Дубне живет.
Сидорин действительно очень торопился. Но отказать этому человеку он не мог. И вскоре, сидя на скамейке в маленьком скверике и глядя на малышей, играющих в песочнице под присмотром мам и бабушек, Асинкрит слушал рассказ ветерана.
Глава тридцать первая.
Русский солдат Григорий Гребенюк.
Худшие опасения Сидорина подтвердились. На единственный рейс до Ломинцевска, куда он и направлялся, Асинкрит опоздал. Матвей Игнатьевич, как и большинство людей его возраста, оказался человеком словоохотливым. Однако Сидорин особо не огорчился: если в многомиллионном городе он повстречал человека, который захотел быть выслушанным, значит так надо было. Кому? Размышлять на эту тему не хотелось. Мало ли кому? Допустим, Гребенюку, и впрямь, удивительному человеку. А может, есть необходимость в том, чтобы он, Сидорин, опоздал в Ломинцевск. И потому Асинкрит совсем не удивился, когда, собираясь уже ехать на другой конец Москвы, чтобы попытаться сесть на электричку, увидел стоящий на автовокзальной площади автобус, на котором было написано: «Ломинцевск. Коммерческий». Еще тридцать минут — и видавший виды, но все еще респектабельный «Мерседес» мчал Сидорина в числе других пассажиров по Среднерусской возвышенности.
— Вай, какие молодцы эти немцы, — шофер-кавказец умудрялся вести автобус в потоке машин и при этом бурно жестикулировать, — пятнадцать лет машине, а бегает, как молодая. Точнее, как молодой — он же автобус. Год на нем езжу, веришь, — обращался водитель неизвестно к кому, — не сломался ни разу. Нет, вру, один раз под Серпуховом колесо лопнуло. И все.
Слов нет, в «Мерседесе» ехать удобнее, чем в электричке, но, по большому счету Сидорина это мало заботило. И даже, может быть, в глубине души ему хотелось оттянуть встречу с Ломинцевском. Ведь пока он едет в автобусе, сероглазый скуластый парень являлся для Асинкрита реально существовавшим или даже существующим доныне человеком. И чем дольше Сидорин будет ехать, тем дольше будет жить вера в то, что стихи про донниковую Русь — не результат прелести, не злобная насмешка темных сил. Ох уж эта прелесть! Помнится отец Николай сказал тогда им с Лизой при встрече:
— Какие-то мы все напуганные стали…
— Кто — мы? — уточнила Лиза.
— Божьи люди, добрая душа. Те, кто живет в последние времена и верит во второе пришествие.
— А наши времена — последние? — не унимались терпеливо молчавшая до этого Толстикова.
— А то как же? — удивился старик. — Посмотри вокруг себя, добрая душа, сколько зла! Нам бы помнить Его слова: не бойся, малое стадо, Я с тобой, а мы, обжегшись на молоке, дуем на воду. Мало молится человек — в прелести он, много молится — тоже прелесть. Не суди ни кого — вот и не будешь в прелести. Плач о своих, слышишь, добрая душа — о своих грехах — и Господь утешит тебя, твори милость, не ожидая за это награды — и Бог наш милосердный помилует тебя…
Интересно, вдруг подумалось Асинкриту, а Гребенюк — Божий человек? Если он, к примеру, в Бога не верит, но человек очень хороший? Впрочем, в данном случае, говорить «очень хороший» даже неудобно как-то. Вот сняли янки фильм о Рембо — и смотрят наши мальчишки, разинув рот, как бьет этот Рембо пачками врагов Америки и свободного мира. И не знают они, что где-то рядом с ними живет человек, который не в кино, а на самом деле в одном бою уничтожил шестнадцать фашистов. Кто им расскажет, о том, что уже после того, как Германия капитулировала, полк, в котором служил Григорий Федорович, встал на пути двух эсесовских дивизий, прорывавшихся на запад, чтобы сдаться не советским войскам, а союзникам. Уже реял над рейхстагом флаг Победы, а наши ребята умирали, но стояли стеной перед озверевшим от страха и ненависти противником. В роте, которой командовал Гребенюк, в живых осталось всего десять человек. Сам он, будучи тяжело раненым, два дня не уходил с поля боя. Когда закончились патроны, бойцы пошли в рукопашную с немцами… Эх, а потом удивляемся, что многие мальчишки думают, что войну выиграли американцы и англичане, а мы вроде бы как и не при чем.
Убивать пачками врагов в кино — все равно, что путешествовать по карте, лежа на полу. Водишь карандашом, ставишь отметки, попивая при этом кофе — сплошное удовольствие. Вот ты прошел пятьдесят километров, вот еще сто… А ты их ножками, ножками пройди. Да по бездорожью, да с рюкзаком в полцентнера весом… Или попробуй сочини такое: летом сорок второго семнадцатилетний Грицко Гребенюк гонит колхозное стадо на восток и под Воронежем попадает в лагерь для советских военнопленных, в один из самых страшных лагерей — валуйковский, а ровно через три года и десять дней советского офицера Григория Гребенюка назначат комендантом немецкого города Требув. Но это Сталлоне, сыгравший Рембо, красуется на постерах, которые висят в ребячьих спальнях, а поседевший Григорий Федорович Гребенюк сидит тихо на своем дачном участке, гадая, каким в этом году будет урожай огурцов…
Жаль, конечно, что ты, Сидорин, не писатель, а только читатель, — думал Асинкрит. Интересно, почему когда-то было принято решение идти во врачи? Надо заниматься тем, что дается легко — это верный знак того, что именно это занятие предусмотрел для тебя Господь…
И как-то незаметно для себя Асинкрит, забыв о дороге, Ломинцевске и даже неизвестном поэте, стал сочинять. Рассказ ли, новеллу, — какая разница? Писать в автобусе было неудобно — ну и что? Слова и предложения рождались в голове, не уносились после этого прочь, а словно маленькие мошки застревали в смоле, оставаясь в ней навсегда. Сидорин не сомневался, что вечером в гостинице спокойно сможет выложить их на чистый лист бумаги. И вот что у него получилось в конце концов.
Два коменданта.
День первый. Начало августа 1942 года.
Солнце садилось в тучи — верный признак завтрашнего дождя. Но сегодня в это верилось с трудом. Вечерняя степь благоухала, оглашая мир стрекотом мириад кузнечиков, скрипением одинокого коростеля. Но Грицко не слышал ничего, а только видел, как в беззвучном плаче сотрясаются плечи незнакомого паренька. Никто его не спешил утешить, потому что каждый из тысячи сидевших на голой земле молчаливых людей нуждался в утешении. Время от времени начинали лаять овчарки, и тогда коростель испуганно смолкал. Грицко подсел к парню поближе.
— Ты чего ревешь, хлопец?