Виктор Лихачев - Единственный крест
— Не очень хорошая формулировка, голубушка. Лиза — не вещь, чтобы ее давать. Для нас дети — самое дорогое, что у нас есть. И обижать их — мы никому не позволим.
— Я хотела бы…
— Это я, голубушка, хотел бы знать, почему вы нас обманывали?
Лиза не верила своим ушам, что нотация, произносимая мурлыкающим голосом, относится к ней. Рыбкин продолжал:
— Я знал вашего мужа, очень уважал этого достойного человека, который помогал нашему детскому дому. Поэтому, когда узнал, что вы хотите пригласить нашу воспитанницу к себе домой, был двумя руками «за». Тем более и Лиза Иванова, как и вы, знает не понаслышке, что такое утрата. И что же получается, голубушка? Оказывается, вы живете с мужчиной, живете без росписи. Не перебивайте меня, — вдруг взвизгнул Рыбкин, — я отвечаю за свои слова.
— Нет, я перебью, — от ярости у Толстиковой сперло дыхание и она чуть не задохнулась, — что за чушь вы несете?
— Это не чушь! Я не ханжа, живите, с кем хотите, — это дело вас и вашей совести, но девочка, даю вам слово, не будет свидетелем этого… этого безобразия.
Уроки отца Николая были мгновенно погребены. Лизе захотелось вцепиться в лицо, нет, в эту холеную бабскую физиономию и расцарапать ее. И все-таки она овладела собой:
— Значит, так. Все, что вы сказали — это гнусная ложь. Это во-первых…
— Я еще не все сказал, голубушка.
— Я вам не голубушка…
— Как знаете. Повторяю, я отвечаю за свои слова.
— Чем отвечаете?
— Да хоть чем. Хоть головой.
— И не боитесь?
— Кажется, вы мне угрожаете? Ай-я-яй, голубушка… Елизавета Михайловна, как вы меня разочаровали. Такая красивая, умная женщина…
— Я не угрожала вам.
— Что же вы делали?
— Удивлялась. Как так смело можно рисковать своей головой.
— Но это же моя голова, а не ваша. Согласны? И давайте по-существу — у меня еще уйма дел. Повторяю, я не ханжа и все могу понять. Кроме одного: почему моя воспитанница должна находиться под одной крышей с психически больным человеком, открыто признающим себя оборотнем? Что, скажете, я опять лгу? — и с этими словами Рыбкин поднялся и достал из какой-то папки газету. Лиза сразу догадалась, что это была статья Братищевой. Вот как все аукнулось.
— Да, вы опять лжете. Желтая газета — не аргумент, Сидорин вполне…
— Вот что, госпожа Толстикова, — Святослав Алексеевич направился к своему директорскому креслу, — наш разговор окончен. — Я никому ничего не должен доказывать, это, скорее, ваша проблема. Хотя не думаю, что у вас что-то получится: Лизу Иванову ни вы, ни Сидорин больше не увидите. Даю вам слово.
— Посмотрим, — Лиза встала.
— Сказал слепой, — обворожительно улыбнулся Рыбкин. — И не беспокойтесь за свою маленькую тезку — у нее все будет хорошо…
— Даете слово? — взяв себя в руки, не менее обворожительно улыбнулась Толстикова.
— Конечно. Скоро у малышки появится новая семья — очень достойные люди, из прекрасной страны, они дадут… — было видно, что любовавшемуся собой Святославу Алексеевичу последнее слово не понравилось, и он на секунду замолчал, но затем продолжил:
— …сумеют дасть… дать Лизе все, что ей потребуется.
— Птица говорун, — нашла в себе силы ответить Лиза, хотя услышанная новость просто ошеломила ее.
Весь остаток дня она тщетно пыталась дозвониться до кого-то из друзей. Глазуновы — в деревне у бабушки, Братищева освещает какой-то женский симпозиум. Сидоринский мобильник был выключен.
До позднего вечера Лиза просидела, даже не переодевшись, в обнимку с подушкой, которая промокла чуть ли не насквозь. Из оцепенения ее вывел звонок. Господи, неужели Глазуновы вернулись? Незнакомый мужской голос:
— Добрый вечер, Мальвина.
— Вы ошиблись номером.
— Я никогда не ошибаюсь, Елизавета Михайловна. Просто захотелось вас утешить. — Голос неизвестного был необыкновенно спокоен.
— Кто вы? — насторожилась Лиза.
— Поверьте, это не важно. Я тот, кто везде — и нигде. Тот, кого не видно, но которого нельзя не заметить. Вот сейчас — я это точно знаю, — вы сидите, одинокая и печальная, и оплакиваете потерю Лизы Ивановой. Ведь так? Одинокая и печальная женщина, и какая женщина! — что может быть более возбуждающим.
— Послушайте, вы, заместитель Бога на земле, или точнее — дьявола, что вы себе позволяете? Что вам нужно?
— Вы сердитесь? Это возбуждает еще сильнее.
Лиза рассвирепела:
— Как это я сразу не поняла? Онанируете по телефону?
— Зря вы так, Елизавета Михайловна, зря, — расслабленность в голосе незнакомца исчезла. — Я ведь Мальвиной назвал вас совсем не случайно. Надеюсь, вы успели прочитать маленькой Лизе замечательную сказку Алексея Николаевича Толстого? Ей будет не хватать вашего чтения в маленьком скверике на берегу реки…
— Я еще не знаю вас, но чувствую, что в мою жизнь пытается влезть откровенная падаль…
— Откровенная падаль? Неплохо! Только кто в этом виноват, Елизавета Михайловна? У Мальвины, если вы помните, был дружок — Буратино. Деревянный такой парнишка с очень длинным носом. И любил этот бракованный сынок папаши Карло совать свой нос туда, куда не следует. Надеюсь, аллегория не слишком туманна?
Толстиковой все сразу стало ясно. Рыбкин — пешка в чужой игре. Исаева? Или…
— Напротив, кто такой Буратино — трудно не понять. Я — Мальвина…
— Не плохо, но была подсказка.
— Пьеро… Кажется, это Глазунов.
— Пять баллов.
— Рыбкин у нас будет собакой.
— Артемоном что-ли?
— Что вы, окститесь! Ищейкой. Артемона мы вам не отдадим. Есть у меня одна подруга, журналистка, взбалмошная, но добрая и верная…
— Братищева что ли?
— Вы и ее знаете?
— Вам же сказано: я знаю все… Значит, Мальвина рассчитывает на помощь Артемона?
— А также на своих друзей — Буратино и Пьеро.
— Не плохо.
— Простите, я не закончила. Насколько понимаю, Карабас Барабас — это Исаев?
— Ого! Кажется, я вас недооценил.
— Наконец-то слышу самокритику.
— Кто же тогда я?
— Вы — Дуремар. Мерзкий, говенный Дуремар. Или хвост уже вообразил, что это он вертит собакой? ну что, Георгий?
Молчание на противоположном конце телефонного провода.
— Что, не ожидали?
— Не ожидал. Жаль, очень жаль, Елизавета Михайловна. Валерия Иванова тоже была недурна собой, но вы… Эх, почему вы с вашим Буратиной так много знаете? Приговор подписан, Мальвина. Совсем скоро красивая девочка с синими глазами узнает, кто и кем вертит.
— Правильно ли я поняла, приговор подписал Дуремар? Не слишком ли мы переиначиваем сказку?
— Не слишком. Но классику следует уважать. Готовьтесь, совсем скоро на авансцене появится лиса Алиса и кот Базилио.
— И Карабас Барабас будет доволен?
— На том стоим. Доволен и счастлив, как ребенок, который получает подарок.
— Домик Ивановых в Ретюни был первым подарочком?
— Что вы, Елизавета Михайловна! Наш мальчик любит подарки и давно их получает. Будет ему скоро еще один. Не спрашивайте какой — пока это секрет. Удачи, тебе, Мальвина, — и трубку положили.
Наверное, в Лизе Толстиковой много осталось от маленькой девочки из Великого Устюга, которая, забираясь под одеяло, верила, что находится в безопасности и никакие кикиморы, которыми пугала ее двоюродная сестра Вера, ей не страшны. Лиза отложила подушку в сторону и пошла закрывать входную дверь. Дверь была уже закрыта, но молодая женщина сделала еще один оборот ключа. Когда Лиза легла в постель, она закрылась с головой одеялом, и пока не пришел сон, повторяла, словно молитву: «Сидорин, миленький, приезжай скорей, я боюсь».
Глава тридцатая.
Что у нас за душой?
Ночной поезд с каждой минутой приближал Сидорина к родным местам. Большинство людей в вагоне уже видели сны, Асинкрит же все продолжал ворочаться на своей верхней полке. И виной тому даже были не три разновозрастных мужика, решивших скооперироваться и допивавшие не то вторую, не то третью бутылку водки. С каждой минутой их разговор становился все громче и громче. Сидорин вспоминал свою встречу со старым священником. Недавняя радость от общения с отцом Николаем сменилась какой-то раздражительностью.
Да, старик был из породы странных. Но те, другие странные, с которыми успел познакомиться Сидорин, кто они были? Прекрасными людьми, умудрявшимися «плыть против течения», и в то же время сохранившими уважение окружавшего их общества. Вышедший на покой отец Николай мог бы спокойно пожинать на старости лет плоды своих прежних трудов. А стоило бы ему два-три раза продемонстрировать, словно фокуснику в цирке, свои чудеса, и молва, подобно скорости света побежала бы по стране. И вот он жил бы в своем старом, как и он сам, домике, в окружении верных почитателей, принимал бы посетителей. Но пока земляки священника колесили по России в поисках «настоящего старца», рядом с ними ходил, окруженный стаей бродячих собак, которых отец Николай подкармливал, человек, который… Который… Сидорин снова вздохнул. Легко читать о юродивых в книгах. Трудно принять от живого юродивого истину. Легко сказать: отбрось логику, легко ко всем обращаться: «добрая душа». Нет, наверное, не легко. Вот к тому важному мужику, уже час разглагольствовающему перед молодыми собутыльниками, он, Асинкрит, при всем желании так обращаться не может. Более того, очень хочется, посмотрев ему в глаза, сказать: «Твою мать, час ночи! Вы дадите людям спать?» Наверное, то же самое, хотели бы сказать и другие люди в соседних купе, но они, как и Сидорин молчали. Но не тяжелей ли каждый день чувствовать на себе косые или насмешливые взгляды — «спятил дед» — и относиться к людям так добросердечно и по-детски доверчиво? Не проще ли — быть хорошим гражданином, мужем, отцом и, может быть, даже ходить и ставить свечки в церковь, а потом с чувством полного превосходства бросить вслед старику, отчего-то любящего ходить меж кладбищенских оград: «Рясы постыдись, дедушка. Неужели всю совесть пропил? И Бога, наверное, не боишься?» Лиза рассказывала, что многие окрестные жители думали, будто отец Николай ходит от могилы к могиле исключительно для того, чтобы найти и выпить водку, которую оставляли люди, поминавшие родственников. Впрочем, их, осуждающих можно понять. Как относиться к священнику, пусть даже бывшему, который не без удовольствия готов почитать неведомо чьи стишки:
Бывало встанешь утречком,
Поклонишься Творцу,
И снова тянет к рюмочке,
И снова — к огурцу.
Зачем отец Николай провоцировал их, сытых и довольных? Может, словно Диоген, искал с фонарем среди белого дня Человека? Способного не судить, способного прощать и любить?
— Простите, — Сидорин, не выдержав, обратился к пирующим, — вы не могли бы… чуть потише общаться? Ночь все-таки.