Дмитрий Мамин-Сибиряк - Избранные произведения для детей
Отогревшийся Лука Иваныч с удовольствием принялся помогать. Когда второй обрубок был положен, Евстрат объяснил:
— Ежели плотно их положить, бревешки, друг к другу, так не будут гореть… Нужно забить между ними клинушки так, чтобы руку можно было просунуть. А в паз-то моху набьем да головешку от костра сунем, да угольков подсыплем.
Нодья затлелась. Евстрат, припав на колени, долго раздувал огонь.
— Тоже ей не полагается настоящим огнем горсть, — объяснял он. — Пусть потихоньку тлеет… Ежели положить сосновые или березовые бревешки, так никакого толку не будет: сразу вспыхнут и сгорят. Тоже и пихта не годится… А вот сухая елка самое разлюбезное дело. Ну, теперь готова вся музыка. До утра протлеет.
Устроив нодью, Евстрат принялся готовить «перину», то есть надрал из-под снега мху и обсыпал его мягкими пихтовыми ветками.
— Прямо на зеленом пуху будем спать, Лука Иваныч. Мы из снегу стенки сделаем, чтобы не поддувало с боков. От снегу тоже тепло идет, ежели за ветром. Мы-то к этому делу привычные люди…
Луке Иванычу сделалось окончательно совестно, когда он растянулся на устроенной Евстратом «перине». Действительно, было и тепло и сухо, и даже уютно. От нодьи тянуло ровным теплом, так что даже было жарко лежать. Евстрат устроил себе такую же перину по другую сторону нодьи.
— А теперь животную обрядим, чтобы не дрогла на морозе, — думал вслух Евстрат.
Он наломал мягких пихтовых веток, сплел из них что-то вроде коврика и накрыл ими дрожавшую от холода лошадь, а потом сходил к оставленным саням и принес небольшую охапку сена.
— Это животной будет заместо чаю… — шутил Евстрат, устанавливая лошадь так, чтобы и на нее тянуло от нодьи теплом.
Когда было все устроено, Евстрат присел около нодьи на корточки, раскурил деревянную трубочку и проговорил:
— Ну, Лука Иваныч, поздравляю с новосельем… Вот только одна ошибочка вышла у нас с тобой… да. Закусить бы нам с тобой теперь в самый раз, а закусить-то и нечего.
— Забыл взять хлеба?
Евстрат повернул свое загорелое лицо, обросшее, точно болотным мхом, жиденькой бороденкой песочного цвета, и ответил с какой-то больной улыбкой:
— А нету его, хлебушка-то!
— Как нету? — удивился Лука Иваныч.
— А так: нету — и шабаш. Голодуха у нас прошла по всему чердынскому краю… Земля студеная, неродимая… Едва-едва сенцом сколотились для скотинки, да и то в обрез. А уж сами-то кое-как…
— И у меня тоже нет с собой ничего, — признался Лука Иваныч. — Эх, и жизнь только наша почтовая, настоящая каторжная… Хуже ее и не найти, Евстрат. Летом на солнце жаришься, зимой на холоде мерзнешь, осенью дождем тебя мочит, ветром продувает… А в распутицу весной всю душу вымотает по гатям да болотам. В прошлом году у нас один почтальон так-то весной утонул на одной переправе через реку. И речонка-то не велика, а тут весной вот как разыгралась.
Разговорившись о своей почтовой службе, Лука Иваныч почувствовал себя самым несчастным человеком в свете. Да, добрые люди сидят теперь в тепле да ждут праздника, а вот он должен корчиться около нодьи. И ничего не поделаешь: почта не ждет…
— У тебя в городе-то жена есть, Лука Иваныч?
— Есть жена…
— И детками господь наградил?
— Есть и детки… Старшей девчонке уже восьмой год пошел, а Ваньке четыре года исполнилось. У них сегодня елка. Жена-то моя швеей жила у господ и выучилась разным господским порядкам. Одним словом, баловство…
Евстрат не слыхал никогда, как устраивается господским детям рождественская елка, и Лука Иваныч объяснил ему.
— Так, так… — соглашался Евстрат. — Экое житье, подумаешь, вашим городским ребятам… У наших, вон, и хлебушка нет для праздника. Моя старуха испечет ковригу хлеба, так и разделить ее не знает как. Ну, ребятам в первую голову нарежет, а, глядишь, самой-то ничего и не осталось… Вот тебе и весь праздник.
Выкурив свою трубочку, Евстрат отправился спать по другую сторону нодьи и долго что-то бормотал себе под нос. Лука Иваныч начал сладко дремать. Скверно было только то, что приходилось переворачиваться с боку на бок, когда от нодьи слишком уж нагревалась одна половина тела. Он долго смотрел на усыпанное яркими звездами небо и думал о том, что теперь делается дома. Елка уже кончилась, и ребята полегли спать. Жена что-нибудь работает и, наверное, думает о нем. Добрая она, заботливая…
— Лука Иваныч, ты спишь?
— Нет, а что?
— Да так… Лежу я и думаю, какое тебе житье-то издалось. Помирать не надо… Ей-богу! И сам сыт, и ребятки, и жена… Поди, и шти каждый день?
— Да.
— Вот, вот… С говядиной шти-то? Да еще каша, да каша-то с маслицем?.. Хоть бы денек так-то пожить, Лука Иваныч. Жалованья-то сколько получаешь?
— Пятнадцать рублей…
— Пятна-адцать? Масленица, а не житье тебе, Лука Иваныч…
Лука Иваныч проснулся только утром, когда кругом уже было светло. Нодья догорала. Лука Иваныч сел на своей «перине» и улыбнулся. Ложился он спать самым несчастным человеком, а проснулся самым счастливым… После вчерашнего разговора с Евстратом у него был праздник на душе.
Под домной
Фабрика[40] закрывалась в рождественский сочельник. Все фабричные корпуса пустели, точно рабочих выметали метлой. Печи переставали дымить; работала одна доменная печь, которую нельзя было остановить.
— Другим праздник, а нам работа, Ванька, — говорил доменный мастер Ипатыч своему племяннику Ваньке, мальчику лет одиннадцати, который служил под домной на побегушках. — Моя старуха не любит сидеть и в праздник без дела, как другие печи.
«Старухой» Ипатыч называл свою доменную печь. Он говорил о ней, как о живом человеке, причем его заросшее бородой лицо всегда улыбалось.
Ванька, красивый черноволосый мальчик, очень любил дядю, главным образом потому, что другого такого дяди Ипатыча не могло и быть.
Старик всегда был весел и всегда говорил шуточками и прибауточками.
Рабочие тоже любили своего доменного мастера, который и дело знал и зря никого не обижал. «Сказано — сделано» — было его любимой поговоркой.
Собственно, последние пятнадцать лет Ипатыч безвыходно провел около своей доменной печи. Домой он приходил только в субботу, чтобы отмыть в бане заводскую сажу да пообедать в воскресенье или праздник.
— Как я оставлю старуху, — объяснял он. — А, вдруг она закашляет. Тоже у ней свой карахтер… Зазевайся только… это ведь не «мартын», который только и знает, что дымит.
«Мартыном» заводские рабочие называли печи Мартена, в которых прямо из чугуна приготовлялась сталь. От этих печей получается особенно много дыма.
— Или взять Сименса, этот жрет что угодно: корье, щепу, сырые дрова, а моя старуха свой карахтер уважает: подавай ей все чистый уголек.
Печи Сименса, благодаря разным усовершенствованиям, отапливаются сырыми дровами; а для других печей дрова предварительно высушиваются в особых камерах. Ипатыч признавал только свою «старуху», а к остальным печам Относился презрительно.
— Моя старуха всех их кормит, барин, — объяснял он, — а не даст чугуна старуха, и сидите все голодом. Вот я ее и прикармливаю угольками… Любит моя старуха их, только ими и питается, как барыня сахаром.
Почему-то Ипатыч был глубоко убежден, что все «барыни» питаются одним сахаром, хотя ни одной «барыни» и в глаза не видал, а говорил понаслышке.
Ванька с семи лет тоже почти все время жил на фабрике. Сначала он приносил отцу обед и страшно всего боялся, особенно когда пускали в движение маховое колесо. Мальчику казалось, что вот-вот разлетится вдребезги вся фабрика. А как стучал обжимочный молот, под которым проковывали раскаленные добела железные крицы, как гремели прокатные станы, на которых прокатывалось сортовое железо, как визжала круглая пила, срезывающая концы железных полос!..
Везде ярко горел огонь, дождь раскаленных искр сыпался из каждого горна, лязг железа, громкий крик рабочих, старавшихся перекричать грохот работавших машин, — одним словом, настоящий ад из огня и железа.
Отец Ваньки работал у прокатного стана, его лицо было точно запечено от страшного жара раскаленных добела болванок и красных полос пропускавшегося через машины железа.
Когда он в смену выходил подышать на двор свежим воздухом, вся рубаха бывала мокрая от пота.
Раз отец Ваньки вышел на воздух прохладиться, простудился и умер от горячки через две недели. Ваньке было тогда девять лет, и дядя Ипатыч взял его к себе под домну.
— В тепле будешь сидеть, по крайней мере, — объяснил он. — «Сирота растет — миру работник», — так старики говорят. Теперь ты просто Ванька, потом будешь Иваном, а ум будет — целый Иван Андроныч будешь. Одним словом, старайся.