Василий Лебедев - Утро Московии
– Спати станем тут, в колымаге, – предупредил Ждан Иваныч внука. – Не ровён час, растащат струмент часовой – беда, с чем тогда пред царем предстанем?
Старик сказал: «предстанем», давая тем самым внуку понять, что они теперь всё станут делать заодно: и дорогу править, и беды терпеть, и пред царем стоять, а случится – и умирать…
Ночью гуляй-кабак снялся с этого малодоходного места и направился в большое село, очистив путь на Тотьму. Ждан Иваныч растолкал десятника, подпрягли лошадей, и поезд тронулся дальше. Кругом кряхтели и охали, страдали жаждой.
– Искони на Руси лукавый дьявол всеял хмельные семена!.. – вздохнул рядом поп Савватей. – Куда делся тот гуляй-кабак?
– Нечто, отец Савватей, еще восхотел испить? – спросил старый кузнец.
– Коли душа приемлет – надобно! Авось догоним вскоре!
Он остановился, поджидая свою колымагу, а вокруг засновали проснувшиеся мужики. Они тоже шли к большому селу за гуляй-кабаком.
Глава 4
В то роковое утро, когда по навету жены Соковнина обвинили в сокрытии лекарской хитрости, нежелании лечить царя и провели в Пыточную башню, Прокофий Федорович был настолько напуган, растерян и раздавлен, что ничего не мог противопоставить напору Трубецкого, которому велено было довести дело до конца. Сам Трубецкой, досадуя на нежданную службу, лишь слегка припугнул Соковнина, а потом поручил это богоугодное дело подьячему Разбойного приказа Пустобоярову.
– Окольничий Прокофей! – начал Стахит Пустобояров, опытный в приказе человек, бегло познакомившись с делом у обедни. – Ныне известно всем людям Московского государства, хто ты таков есть и почто ты, окольничий Прокофей, сокрытие лекарской хитрости твориши! Коли объявились у тебя нелюбие и шаткость к государю, то, вестимо, отыщется в жизни твоей многое к христианской вере неисправление.
Трубецкой глянул в лицо Стахита Пустобоярова, банно высвеченное жаром пыточного горна, увидел бесстрастные, водянисто-синие глаза, выпяченную грудь, на которой лежала опаленная лопата нерасчесанной бороды, и понял, что Соковнину уже ничем не помочь.
А Стахит напирал:
– Ты забыл дом Пресвятой Богородицы! Ты впал в ересь велику! Не ты ли пил всю Страстную неделю без просыпу? Не ты ли накануне Светлого воскресенья был пьян и до свету за два часа ел мясо и пил вино прежде Пасхи?
Прокофий Федорович пялил обезумевшие от страха глаза. Ничего подобного с ним не случалось, но он не мог возразить, поскольку не было ни слов, ни сил для этого.
– Про христианскую веру и про святых угодников ты говорил хульные слова! Ведомо нам учинилось, – опытно лгал Стахит дальше, – что образа римского письма ты почитаешь наравне с образами греческого письма, от того римского-латынского духу пришла в шаткость душа твоя! Многие слуги государевы, те, что не в версту тебе, построили у себя на дворах церкви Божии, а ты церкви своей дворовой до сей поры не имашь и по вся дни службы пропускать!
– Устроюсь церковью! – вскричал Прокофий Федорович. – Вот видит Бог, устроюсь ныне же до Покрова! Димитрей да Тимофеевич! Заступись! Век помнить стану! Липку тебе, мовницу полов, на целый год…
Трубецкой встал и велел подьячему выйти.
– Димитрий да Тимофеевич! Отец родной! Отпусти!
– Ты ума отошел! – прикрикнул Трубецкой. Потом, помолчав, спросил: – Владеешь ли хоть малым обычаем лекарской хитрости?
– Травы… Малым обычаем… – Тут Соковнина осенило: – В травах силу искати горазд! Вели послать меня за теми травами в вотчинные деревни мои! За Оку!
Соковнин в тот миг думал лишь о том, чтобы вырваться из страшной Пыточной башни, а там – что Бог даст… С Трубецким он чувствовал себя увереннее, чем с подьячим. Тот навострился в сыскных делах, прет, вытягивает не то, что есть в человеке, а то, что ему надо, дабы довести того человека до плахи…
– Много ли трав тебе надобно? – спросил Трубецкой.
– Два воза!
– А сколь много времени?
– С неделю! – снова выпалил Соковнин, сожалея, что запросил мало, но и больше опасался: не спугнуть бы надежду.
– Добро. Я доведу аптекарскому боярину. Сиди смирно!
На утро другого дня его выпустили из башни, велели спешно собираться и ехать за Оку. Прокофий Федорович бешеным быком ввалился на двор, разогнал дворню и рванулся было бить жену, но про наказ во дворце он помнил ежеменутно и велел запрягать. Однако в самый последний момент, когда он уже готовился сесть в одер[175], жена вышла на крыльцо, верная старинному обычаю. Соковнин увидел ее виноватые глаза, но не обратил внимания на страдание в них. Он подскочил, остервенело схватил ее за волосы и со страшной силой швырнул ее с крыльца на мозолистую, в редких подорожниках землю двора.
Прокофий Федорович приехал в заокские земли и провел там неделю, занимаясь сбором трав. Он еще не знал, что после его отъезда жена преждевременно родила дочь Федосью, будущую боярыню Морозову…
А за Окой несчастного Соковнина ждало еще одно испытание. Он вместе с четырьмя дворовыми и двумя подводами попал в руки воров. Ничего худого те «гулящие люди» Соковнину не причинили, но потребовали, чтобы тот пристал к войску царевича Димитрия, слухи о котором уже просачивались в Москву с прошлого года. Жизнь научила думного дьяка уму-разуму. Он не стал отнекиваться, рассчитывая бежать через день-два, но в первую же ночь к нему под телегу заглянул человек в боярской шапке с золотой парсуной[176] на груди. Прокофий Федорович обомлел: по голосу, по даже не видимой во тьме ухватке, по запаху он узнал старшего сына, которого считали утонувшим в Москве-реке.
– Сыно-ок!.. – простонал совершенно сраженный отец, крестясь, плача и смеясь.
– Тсс! Я тут – царевич Димитрий! А ты уезжай скорей! Я на Москву приду, царев трон возьму, тебя патриархом назову!
Могильным холодом, плахой повеяло от этих крамольных слов. Сколько их, этих самозванцев, испытывало судьбу, и все кончили неладно, а тут еще и его сын! Да это же конец всему! Романовы выведут весь их род!
– А как ты меня признал? – спросил отец.
– По нашей лошади… Ты запрягай скорей!
Лошади были моментально запряжены. Наступил тот час, в который решалась судьба его сына, судьба Соковниных.
– Проводил бы, ведь не чужие… – дрогнул голосом Соковнин.
И огрубевшее отчаянное сердце сына отозвалось. Он пошел вместе с отцом за последним возом.
– Мать-то изревелась…
– Скоро царицей станет!
Прокофий Федорович опасался, что услышат их разговор дворовые, и слёзно попросил:
– Тихо, бога ради!
От стана воров отошли саженей на пятьсот.
– Панкрат!
– Тут я, батюшко Прокофей Федорович! – отозвался с первого воза детина.
– Дай-ко попону!
Панкрат стащил с сена попону. Принес.
– Раскинь!
Прокофий Федорович помог дворовому расправить попону и вдруг ловко накрыл сына с головы до пят. Обхватил руками его родное возмужавшее тело, визгливо закричал:
– Вали его! Вяжи!
…Травы́ накосили еще и близ Москвы, под стрелецкой слободой. Дома Прокофий Федорович упрятал сына в погреб, помолился, узнав, что жена родила дочь, и поехал во дворец лечить царя Михаила, прикидывая: целиком отваривать траву или собрать цветочные головки, а потом отваривать их в чанах и купать царя?
«Ну и времечко! Ну и толчея всесвятная! Сын Димитрием учал прилыгаться! Ну и устрой! Хоть в ляхи беги…»
Глава 5
«Герберштейн[177], Иовий[178], Барберини[179] трезвым взглядом смотрели в свое время на Русь и на столицу ее – Москву. Дома в Москве действительно деревянные, разделяющиеся на столовую, кухню и спальню, поместительные. Громадной величины бревна искусно обтесывают по шнуру и выводят из них наружные стены, очень высокие и прочные. Делают дешево и быстро. Крыши кроют корой деревьев поверх досок и очень часто по коре или бересте укладывают дерн. В деревнях дома тесны и темны. Они не соответствуют вежливости и условиям приличия, ибо в них одна комната, где едят, работают и делают всё. В избе для тепла печь, на которой или вокруг которой спит вся семья, и, однако, у них нет мысли, чтобы сделать трубу. Дым у них вылетает в дверь, так что находиться в такой избе немалая мука. Барберини пишет, что в этой черной избе никогда не водится никаких паразитов, ибо они все гибнут от дыма, однако на человека, там живущего, дым не производит очевидного разрушающего действия. Разве можно согласиться с этим?»
Ричард Джексон перелистывал от скуки свой дневник, покачиваясь в ямской колымаге. Его тетрадь заметно пообтрепалась, но записей прибавилось. Он перелистал с десяток страниц назад.
«23 июня.
Сегодня опять бродил по их торговой площади, а точнее сказать – по торговому городу Пожару. Нельзя не подивиться заведенному порядку. Огромный квадрат этого грандиозного торга имеет с каждой стороны по двадцать улиц-рядов, и на каждой улице продают определенный товар. За короткое время я изучил расположение улиц и мог без труда и затраты времени найти требуемый товар. Московские купцы и покупатели столь азартны и так высоко ценят умение торговаться, что достигли в этом большого искусства. Я уже писал, как надул меня московский человек на соболях…»