Василий Лебедев - Утро Московии
– Алчу, воевода! Хоть по глотку за грех дай испить.
– Горшка не хватит.
– Не хватит, – согласился Лапоть, снова осклабясь.
Артемий Васильевич приложился последний раз и подал разбойнику остатки пива.
Московские стрельцы, на которых воевода взвалил все тяготы караульной службы, угрюмо переминались позади выведенного колодника.
– Ты, воевода, не шибко колоти его, – по-дружески посоветовал Лапоть, опорожнив горшок с пивом и кивнув на Андрея Ломова. – Забьешь ненароком – с кем мне за Камень идти?
– Дам тебе сотоварищей!
– Дать-то дашь, да не у всех такие добрые жены, как у этого кузнечика. Как подойдет к окошку – ровно тебя солнышком окатит. Ондрей, возьми ее с собой за Камень!
Андрей промолчал, даже не взглянул на Лаптя.
– Где делись Виричевы? – спросил воевода.
«Шумила на воле… Моих не оставит…» – мелькнуло в голове Андрея. Он промолчал.
– На колени! – взвизгнул Артемий Васильевич.
Один из стрельцов лениво пнул кузнеца, и тот, обессиленный, свалился на землю, прямо к ногам воеводы, но на колени не встал, остался лежать на боку.
– Ты, кузнечик, дай отповедь нашему благодетелю, а не то он тебя большим обычаем пытать станет, – посоветовал Лапоть, постреливая зелеными горошинами острых глазок на воеводу, – не кончилось бы терпенье.
– Где твой сотоварищ Шумила?! – рявкнул Артемий Васильевич.
– Не гилевал он. В кабаке был, а не гилевал. А где делся Шумила, то мне неведомо…
– Тебя на дыбу поднять или на огонь?
Андрей содрогнулся, глянул в угол двора, где в растворе сарайных дверей, в черной пасти, тлел горн, а с балок свисали цепи, веревки, крючья и стояли широкие пни в черном обливе запекшейся человеческой крови.
– Не ищи, воевода, Шумилу: утоп он в Сухоне-реке. Упал с берега и утоп, – сказал Андрей.
– Врешь!
– Мне с того вранья прибыли нет.
В ворота тюремного двора заколотили сапогами. Сторож Елисей побежал туда и вскоре вернулся с неожиданной вестью: на Устюге Великом объявились Виричевы!
– Повязать обоих! – вскочил Артемий Васильевич. Радостным огнем полыхнули глаза. – Стрелец! Зови ко мне в терем сотника. Без промешки! Эй, вы там! Стрельцы! Велите закладывать колымаги – на Москву кузнеца повезете. А ты… обманством жить? – наклонился Артемий Васильевич к Андрею. – Ну, я тебя еще подниму на огонь! Я тебе покажу обманство!
И он халатно, не целясь, двинул Андрея носком сапога по лицу. Из просеченной нижней губы, в самом углу рта, побежала струйка крови.
– Ничего, кузнечик! – послышался голос Лаптя. – Я тебя заговору научу. С того заговору любую пытку переможешь!
Глава 3
Мир возроптал, узнав, что с Устюга Великого уезжает Виричев Ждан. Возроптал не потому, что город лишался хорошего кузнеца и мастера часовой хитрости, – возроптал потому, что лишался тяглого человека, за которого придется платить в казну так же, как если бы он никуда не уезжал. У правёжного столба снова собиралась угрожающая толпа. Воевода торопливо вызвал стрелецкую сотню, но не надеялся на эту опору и успокоил посадских только тогда, когда пообещал вернуть Ждана Иваныча из Москвы на весну.
Поезд подобрался что надо: стрелецкая колымага, колымага Виричевых, монастырская, ехавшая только до Тотьмы, две посадские – до Вологды и шесть купеческих колымаг – до самой Москвы. Уже за стеной города догнала поезд крытая колымага священника церкви Жен-Мироносиц Савватея, ехавшего по патриаршему вызову. Кто-то донес Филарету, что Савватей отпустил грех за три вороные лошади кабацкому целовальнику за убийство жены, дабы жениться на другой. По пути еще несколько крестьянских колымаг, ехавших недалеко, пристали к поезду, поскольку стрелецкая стража обороняла от разбойников.
Ждан Иваныч выехал с чувством испуга и радости. Радости за то, что Шумилу не взяли за караул, не посадили в тюрьму. Воевода кинул его в свой подвал и велел делать бойные часы. Старик знал, что намучается сын, но был уверен: пойдут часы. «Коль не пышко[169] зачинье устроит, ладно справит те часы, – думал старик и вздыхал: – Быть бы токмо подвалу су́ху да подале от падогов, а часы пойдут…» На себя Ждан Иваныч давно махнул рукой и, целиком отдавшись во власть судьбы, покорно ждал неведомой грозы в стольном граде. Боялся же он за внука. Алешка поехал с ним, и кто знает, что их ждет в Москве…
Устюг Великий остался позади. Сначала слился с землей остробревный остей деревянной стены, потом смешались с тополиным наволоком купола церквей и колокольни, да и те были видны лишь до тех пор, пока дорога, уходившая в лес в трехстах саженях от городских ворот, не свернула в криворубленую просеку. Поплыли слева и справа матерые ели, корявые березы пестрели куропатковой рябью черно-белых пятен, знобко вздрагивали осины, и редко-редко мелькнет неожиданная поляна с высокой, подбористой, гладкоствольной сосной. На первых верстах от города еще слышался с обочин запах крапивы, но чем дальше уходил лес от людей, тем меньше становилось придомных трав и любящих человека деревьев – рябины, ивы, клена…
– Деда, а Москва на околице земли?
Старик очнулся от дум своих невеселых, поддернул опавшие вожжи.
– Москва-то? Она не на самой околице. За ней, за Москвой-то, украйные земли лежат, потом – немецко государство, а за немецким – вода.
– А Семка Дежнёв молвил, что-де аглицкое государство есть.
– И аглицкое есть.
– А Сёмка молвил, что-де вырастет и пойдет под парусом по Студеному морю на солностав. Меня звать норовил.
– Не водись с этим шаленым! Ты вот с годок порастешь, на ноги прянешь добрей – я тебя к горну поставлю, в кузнецы выведу, а ты – море! Чего в нем, в море-то? А кузнец – всему голова.
– Деда, а почто ты струмент взял?
– А слышал, как воевода сгремел: к царю ехать с кузнечным прикладом!
На самом днище колымаги тяжело позвякивал на ухабах инструмент кузнеца, а сверху были уложены мешки с сухарями, солонина мясная и рыбная. В сене, спрятанный от солнца, стоял длинногорлый глиняный кувшин с водой. Дорога не близкая: для начала четыре сотни верст до Вологды, а там главный прогон в четырнадцать ям. Ямщики летом одолевают тот прогон за три недели, а их поезд протащится от Вологды до Москвы с месяц. Была бы зима, тогда по ровным, снежным дорогам уложился бы их поезд-обоз в три недели, а тут ныряй из колдобины в колдобину да еще шишей пасись: выйдут из лесу с кистенем или с длинным ножиком – беда…
Алешка приподнялся, заглянул вперед, на красный вершок стрелецкой шапки, узнал десятника из Дымковской слободы и тотчас успокоился. У стрельцов самопалы – значит, шиши не нападут на столь длинный обоз.
Не бела лебедушка из степи летит –
Красна девушка из полону бежит, –
вдруг запел десятник.
Как под девушкой конь чубатый что сокол летит,
Его хвост и грива по сырой земле,
Из ушей его дым столбом валит,
Во ясных очах как огонь горит.
Подбегает девушка к Дарье-реке.
Она кучила, кланялася добру коню:
«Уж ты конь мой, конь, лошадь добрая!
Перевези-ка ты меня да на ту сторону,
На ту сторону да к родной матушке…»
– Веселье-то у служивых! – послышалось позади, с колымаги посадских.
– Дивья-то! Чай, у бражного корня рождены, чего им!
У стрельцов было весело, и не только потому, что московские служаки снова увидят свой город, хоть ненадолго, но потому, что повыдернули они в нетерпении бражный кувшин.
Уж ты батюшка-царь, царь
Иван Васильевич!
Ишшо как ты, бат, царь,
Ты татарску Казань взял? –
снова запел развеселившийся десятник, а опальный стрелец ему ответил:
Уж я так, бат, Казань взял –
Своем мудростям.
Под матушку-Казань
Я подкоп подкопал.
Много бочек накатал
Со лютым со зельем,
С чистым порохом.
Свечи сальны зажигали…
– Олешка, зачерпни-ко холодной водицы! Алешка принял у деда кувшин и спрыгнул с колымаги в самой низине, пахнувшей сыростью. Дорогу в этом месте перебегал по мелкокамью светлый, веселый ручей. Алешка пропустил монастырскую подводу, перебежал дорогу перед лошадью посадских гончаров, вылил согревшуюся воду из кувшина и стал набирать свежей.
– Да-а… Вот оно, времечко-то! И рада бы весна на Руси вековать вековушкою, а придет вскорости Вознесеньев день[170], прокукует кукушкою, соловьем зальется, зришь, а она к лету за пазуху уберется, – послышалось с подводы посадских.
Зачавкали, забрызгали поперек ручья лошади купеческие.
– Истинно глаголят: без печи холодно, без хлеба голодно, а без доброй торговли нам, купцам, хоть помирай.
– Мне дед сказывал, – слышалось с другой колымаги, – что морозы на Русь прихаживали и летом. Так-то было, что и после Петра-поворота[171] стоячие хлеба побивало!
– А коли пустит государь-царь аглицких купцов Волгой в Персию – все сгинем! – слышалось с третьей. – Аглицкий купец лют: грит ласково, а обдерет наголо – тут зри пуще…