Александр Кононов - Верное сердце
Он первым сел за стол: его усадил сам Федор Иванович, рядом с собой.
Тогда уж — делать нечего — сели и остальные.
С шутливой торжественностью Арямов поставил на середину стола плетеную корзинку с печеньем «Эйнем».
Такое печенье Гриша уже пробовал (Персиц однажды угощал на перемене) и вкуса в нем не нашел: будто из сладковатого картона сделано. Далеко «Эйнему» до медовых пряников! Но из уважения к Федору Ивановичу он все-таки взял из корзинки белый кружочек, затейливо утыканный дырочками. И почувствовал себя необычайно хорошо. Он сидел перед стаканом чая, которого ему совсем не хотелось в ту минуту. Ему не хотелось ни чая, ни печенья «Эйнем», и даже пряник не доставил бы ему сейчас никакого удовольствия. Но самое чаепитие рядом с Федором Ивановичем было необыкновенным! В этой близости к учителю чудилось что-то даже запретное: наверное, Федор Иванович никому из начальства не говорит о том, как он запросто пьет чай с учениками.
Семиклассники осмелели, начали разговаривать очень даже бойко; и печенье ели довольно исправно. Под конец они принялись наперебой рассказывать Арямову о каких-то своих делах. Тут уж Гриша не особенно и вслушивался: счастливая мирная тишина покоилась в его сердце, и хорошо бы ничем ее не будить.
Сам Арямов больше молчал, посмеивался и разглядывал своих гостей. Иногда откликался немногословно:
— Ну-ну?
— Дальше!
— И как же?
Один из семиклассников, в черном пенсне на горбатом носу, провозгласил, будто по книжке прочел, раздельно:
— На долю Вольдемара пал почетный жребий!
Румяный Витол порозовел еще больше и сказал сердито:
— Не болтай лишнего!
— Ну, уж Федору-то Ивановичу можно сказать.
— А зачем? Просто ты болтлив, как баба!
— Ну, вот тебе, так сразу и баба!
Арямов улыбнулся:
— Половина человечества — бабы. И это, по-моему, не так уж плохо. А у вас, Вольдемар, матушка — не баба? Дама, вероятно?
Витол помолчал, потом смущенно засмеялся:
— Да нет, пожалуй баба. Вдова железнодорожного кондуктора.
— А почему ж тогда вы Вольдемар? Как-то звучит «по-господски»…
— Матиасович! — воскликнул носатый реалист, который толковал перед этим про жребий. — Вольдемар Матиасович!
— Ах да, ведь вы латыш, я и забыл совсем, — сказал Арямов. — Вы так чисто говорите по-русски. Да-да, Витол ведь, конечно, латыш. Ну, для меня вы по-прежнему будете Володею, хорошо?
— Хорошо! — Витол расцвел счастливой улыбкой.
— Дальше. Какой же жребий?
— Выразить публично наше общее презрение одной возмутительной личности. Назвать личность, Витол?
— Хочешь нарушить слово — назови.
— Слово нарушить? О! — Арямов поднял брови. Он, видно, забавлялся, такие же насмешливые глаза были у него вчера, когда он шел с Гришей на Ново-Садовую.
Реалисты загалдели разом:
— Условились держать в тайне!
— До завтра.
— От Федора Ивановича секреты?
— Федору Ивановичу можно!
— Не в этом совсем дело.
— Погоди, дай же сказать…
Арямов перестал улыбаться:
— Задумали вы какую-то глупость, чувствую. Общественное презрение… Хотите поделиться со мной этой глупостью — тогда уж скажите устами самого Витола, раз на него пал жребий.
Витол помолчал, колеблясь. Потом сказал:
— Нет. Не стоит.
Все опять загалдели. Арямов поднял руку:
— Стоп! Давайте о другом.
Он обвел внимательным взглядом лица учеников. Все светились — глазами — ему навстречу. И все пошли бы, конечно, в тот вечер и в огонь и в воду за Федора Ивановича. А Гриша — первым! Ему-то, может, больше, чем другим, жившим в родных семьях, нужен был такой человек, как Арямов. Перед таким человеком можно всю душу открыть, только бы слова найти.
Вот слов-то, пожалуй, и не нашлось бы.
Ну что ж, можно человеку и помолчать, если он не речист.
Гриша тихо просидел весь вечер, глядя на всех преданными глазами.
И Гриша тихо просидел весь вечер, глядя на всех собравшихся за столом преданными глазами.
…Уходили от Арямова поздно — и никак не могли уйти. Долго разбирали в передней пальто, старались распознать свои перепутавшиеся фуражки. Федор Иванович стоял у притолоки, терпеливо светил ручной лампой.
Наконец реалисты шумно хлынули с низенького крыльца в морозный сумрак, в темную ночь захолустного пригорода, лишь кое-где проколотую чахлым светом редких фонарей.
Семиклассники заговорили все разом, громко, пожалуй даже слишком громко, среди этой глухой тиши, силясь перекричать друг друга: каждому надо было сказать свое.
Спор вспыхнул яро — и спорили не о светилах небесных, спорили о русской литературе.
— Он был обречен! — кричал Витол.
— Но можно ли считать его лишним человеком? В полном смысле слова лишним? Как-никак, он был застрельщиком… Он будил мысль!
— Созерцательность Рудина…
— Застрельщик, а не созерцатель!
— А баррикада? Он погиб на баррикаде!
— И все-таки нужен был не этот акт жертвенности… Да дайте ж мне сказать! Ну что это, ей-богу!
Семиклассники кричали о Рудине Тургенева, а Гриша даже и не слыхивал этого имени — Рудин.
Тургенева-то он знал — видал его портрет на открытках в магазине братьев Ямпольских.
Гриша шагал по пятам семиклассников; радость, которую он узнал сегодня вечером у Арямова, не прошла еще. Он гордился, что шел вместе с такими образованными людьми, которые, судя по их уверенным голосам, с полным знанием дела могли потолковать о самых непонятных вещах.
И тут он вдруг вспомнил: Никаноркин! За весь вечер он ни разу не подумал о Коле Никаноркине — не удосужился замолвить за него слово перед Арямовым.
Радость в его сердце не то чтобы совсем исчезла, но как-то поникла, а рядом с нею медленно начало расти сиротливое чувство: он плелся позади, и никто из семиклассников ни разу даже не обернулся в его сторону.
И зачем им оглядываться на приготовишку, который не может ни одного слова вставить в их умные речи!
Почувствовав себя одиноким в этой блестящей компании (не потому ли ему и вспомнился Никаноркин?), Гриша понемногу замедлил шаг.
Совсем незнакомой, таинственной даже показалась ему сейчас Ново-Садовая улица. Влажно сияли над нею частые звезды.
У перекрестков ветер намел косые сугробы, мороз успел сковать их, они так и стояли — косо, набекрень, но не падали, голубые, покрытые сверху волшебной искристой пылью. Этим затаенным блеском земля как бы отзывалась на алмазное сияние неба.
Местами из окон, неплотно прикрытых ставнями, падали на дорогу длинные иглы желтого света. Скоро этот свет пропал; потянулись глухие заборы — тут жили огородники.
Хрипло лаяли псы, озадаченные непривычным в этих местах многолюдьем. Компания реалистов, должно быть, чудилась им огромной толпой неукротимо-горластых забияк.
Где-то далеко-далеко затягивал песню пьяный горемыка:
Эх, судьба ль ты моя, невеселая… -
и, словно споткнувшись, замолкал надолго.
Гриша совсем отстал от семиклассников, шел один-одинешенек. Был бы сейчас здесь Никаноркин, шагали бы они оба рядом, нашелся бы у них общий разговор, непонятная грусть не сжимала бы так Гришино сердце…
Безлюдье. Прохожих совсем не видно.
Нет, показался один.
Гриша оглянулся на него — раз, другой. Что-то неуловимо знакомое было в походке прохожего. Шел он как-то по-особенному: то ускорял шаг, то замедлял, то вдруг совсем будто нырял в темноту, исчезал.
Попался немощный фонарь — один на целую версту. Прохожий зачем-то обошел тусклое пятно света. Потом поднял воротник пальто и надвинул пониже меховую шапку. А лица его не разглядеть: ночь все-таки хоть и звездная, но…
Гриша приостановился, приник к забору, начал всматриваться. Э, не зря Виктор Аполлонович Стрелецкий надел сегодня шапку вместо форменной фуражки!
Гриша торопливо догнал семиклассников и просипел страшным шепотом:
— Зекс!
— Что? — недовольно откликнулся Витол. — Что ты еще городишь?
— Зекс!
Реалисты остановились. После короткого молчания кто-то, самый зоркий, сказал вполголоса:
— «Голубчик». Он самый.
— Приготовиться! — скомандовал Витол и первый, расстегнув шинель, накинул ее полы себе на голову. Остальные последовали его примеру, кроме Гриши, который не знал, для чего все это делается. Он остался стоять с открытым лицом, в пальто, застегнутом доверху. И только на всякий случай еще тесней прижался к забору.
Реалисты стали посреди улицы — спиной к Стрелецкому, нагнулись и застыли на месте — длинноногие, с шинельными горбами на плечах.
Стрелецкий приближался (сейчас уже можно было узнать его безошибочно, несмотря на поднятый воротник). Он приближался не торопясь, сторожко: так подкрадывается охотник к зазевавшейся дичи.