Алла Драбкина - Меня не узнала Петровская
Но это так, в порядке хвастовства. Если б десять лет назад мне сказали, что я буду всего лишь детским актером в маленьком городке, я бы плюнул тому человеку в глаза. А теперь — счастлив.
Кем я был в школе? В школе я был начинающим Великим Человеком. Чем-то вроде Сажиной, только, смею надеяться, чуть поумней. Я ничего не видел и не слышал, кроме собственной персоны. Ребята терпели меня, наверное, потому, что у меня относительно гладкий характер, я же присматривался к ним только с одной целью: передразнить и запомнить их смешные жесты, словечки, повадки. С этой целью я морочил голову Сажиной, следил за Петровской и слушал Знайку. Серьезно же я относился только к Ксане, да и то небескорыстно: она делала прекрасные декорации для школьного драмкружка.
Случай с брошкой произошел как раз в тот момент моей жизни, когда я разрывался между подготовкой к экзаменам и выпуском спектакля «Три мушкетёра», где играл, разумеется, д’Артаньяна.
Не скажу, чтоб этот случай меня не поразил. Как ни легкомыслен я был в те времена, но такая серьезная вещь, как кража, не могла меня не царапнуть. Но я постарался пропустить мимо ушей эту историю. Почему? Если честно, то потому, что Ксана была мне нужна, она дошивала мой костюм для спектакля, хотя тогда я не формулировал этого так откровенно. Помнится, я искал для нее какие-то оправдания, даже, грешным делом, пытался внушить себе, что виновата Петровская, как той и хотелось доказать это другим, а записку, которую показала мне Вика, считал недоразумением.
Маэстро оператор, прошу «стоп-кадр!» Вот она, моя вина. И не только моя, а коллективная вина нашего класса. Никто из нас не захотел знать правды. Одни из равнодушия, как я, другие из чистоплюйства, третьи…
Ну, я не знаю, какие там у кого были причины. Возможно, и доброта, и жалость к Ксане. Но вот почему никому из нас и в голову не пришло, что вся эта история вообще подлая клевета, — не знаю, столько лет молились на Ксану, уважали ее и любили, но почему-то поверили в эту клевету. Поверили без сомнений, без возмущений, поверили предательски. Подозревать всегда только низкое — способ мещанина. Мещанину теплей, когда другие тоже «не без греха».
Вика, как умная девочка с математическими способностями (не понимаю, почему она предпочла литературу), очень точно все рассчитала. Она обратилась к худшим чертам каждого из нас и — выиграла, если только это считать выигрышем. Сегодня не только она, но мы все должны были признаться в своем позоре.
Но это ещё не все. История имела продолжение, относящееся уже лично ко мне.
Случилось так, что Великого Человека из меня не получилось, а поскольку я не мог изменить своей мечте стать актером, то и поехал в город Воронеж, где набиралась студия при ТЮЗе, поступить в которую было чуть легче, чем в Ленинградский театральный. Там я познакомился с девушкой Катей, тоже ленинградкой, которая с первого же взгляда произвела на меня впечатление. Надо отдать мне должное — кое-что из житейских уроков я понял. Я понял, что я не великий, что мне чего-то не хватает для того, чтоб им стать, и, скорей всего, души и серьезности. А Катя была добрая и серьезная, не говоря уж о том, что еще и красивая. Только что-то в ее внешности меня настораживало, раздражало, как некстати позабытая стихотворная строка или фамилия. Я мучился поисками причин этого раздражения, пока всё не объяснилось. И очень просто. Катя оказалась двоюродной сестрой Ксаны. И они были похожи.
Так я вторично окунулся в эту историю, потому что Катя боготворила Ксану и хотела знать, что же случилось тогда в школе. Оказывается, несмотря на прошедшие несколько лет, Ксана по-прежнему думала об Алешке, переживала разрыв и искала его причины. Она без конца говорила: «Все, хватит», но тут же опять принималась думать о нем.
Я не сказал Кате, что знаю эту причину. Если б я ей сказал! Ведь ещё не было поздно, Снегирёв ещё не женился на Вике, не все там было ладно, не зачерствел он еще окончательно рядом с ней. Но и предпочел во второй раз предать Ксану, хотя любовь к ней моей Кати решительно свидетельствовала о том, что Ксана не могла украсть.
Я сочувствовал Ксане, но считал ее виноватой.
Далее…
Мы с Катей были в отпуске в Ленинграде, как, собственно, и сейчас. Все свободное время мы, конечно, торчали у Ксаны. Помню, было лето, жара, пыль… Очевидно, все это плохо действовало на Ксану — она была нервна, возбуждена, на глазах ее поминутно вскипали непонятные слезы. Как-то, оставшись со мной наедине, она вдруг сказала:
— Витька, можешь ты сделать для меня одну вещь?
— Всегда к твоим услугам…
— Нужно отнести письмо… одному человеку. По почте нельзя, потому что, может быть, он успел жениться. Ты спроси его об этом. Если он еще не женат — отдай.
Конечно же, речь шла о Снегиреве. И я, нацепив крылышки на кеды, отправился к Алешке. На лестнице маленького двухэтажного флигелька, где он жил, пахло событием. Что-то там происходило: то ли поминки, то ли свадьба. Как выяснилось, еще не происходило, но должно было произойти через день. Пахло едой, цветами и словом «горько».
Открыл мне сам Алешка. По-моему, ему тут же захотелось снова та хлопнуть дверь, но я, со свойственной мне наглостью, вошел. В прихожей была нагромождена мебель, как в дни торжеств и ремонтов.
— Какими судьбами? — кисло спросил Снегирев.
— Что, не вовремя?
— Да нет, ничего… Послезавтра я женюсь… вот и… прости, что не могу пригласить… Все рассчитано до человечка…
Я молчал, раздумывая о том, как мне поступить с письмом. Он принимал мое молчание почему-то иначе. Объяснялся, дергался, без умолку говорил.
— Знаешь, летом хорошо жениться… Овощи, фрукты… то-се… и народу в городе не так много, половина в отпусках, так что не обидятся, если не позовешь. Советую: женись летом. Нам свадьба стала всего в пятьсот рублей…
— Я женился зимой, — светски ответил я, — и нам свадьба стоила две стипендии. Но гуляли весь ТЮЗ и весь оперный…
— Я отношусь к этому более серьезно, — ответил он.
Помолчали. Я думал о Ксане и ее письме. О ее странном настроении и внезапных слезах. Я думал о кавалере де Грие, роль которого только что получил. О верном кавалере де Грие, который славен только тем, что умел любить. Я не знал, как в этом распотрошенном жилище, пропахшем снедью и довольством, сказать Снегиреву о Ксане, и бухнул, как бросился в воду:
— Я принес тебе письмо.
— Письмо?
Он не сразу спросил от кого, зачем, почему. Он только побледнел, сжался. Потом сделал циничную улыбку:
— Письмо? Вот как? От… этой?
Я кивнул. Он стоял и неумело ухмылялся.
— Я не возьму письма.
— Но она… Ты же… она…
— Я не возьму письма.
Моя неуверенность помогала ему быть жестоким.
— Что же я скажу ей?
— Это меня не касается.
— Я скажу ей, что отдал его тебе, а? — молил я.
— Как хочешь.
Я уходил совершенно оплеванный. Но даже еще тогда я мог все рассказать Кате, от начала до конца. У Кати хватило бы мужества и такта объясниться с Ксаной. Или сам мог сказать Ксане всю правду о том, как Алешка меня принял. Но я предпочел соврать. Нет, я не мог сказать Ксане, что Алешка уехал, и вернуть письмо, потому что ату ложь можно было проверить, ведь мы все жили рядом. Не мог сказать, что он не взял его. И я сказал, что письмо доставлено. Сказал игривым будничным тоном, не понимая, что доставил ей вместо короткой боли — боль долгую и мучительную, боль напрасных надежд и пустого ожидания.
Ксана сходила с ума еще пару дней, но потом успокоилась, будто знала, что всему конец.
А письмо осталось у меня, потому что я не мог его уничтожить. Лежало, как улика, в ленинградской квартире, спрятанное в детский тайник — в ножку письменного стола.
…Я пришел домой во втором часу ночи. Катя уже спала, и мама сидела на кухне.
— Витя, что там случилось? Какой-то сумасшедший человек оборвал нам весь телефон. Да вот опять, слышишь?
Я быстро взял трубку.
— Ильменский слушает…
— Что, все сидели и обсуждали меня?
— Кто это говорит?
— Это говорю я.
— Кто «я»?
— Снегирев.
Звонок более чем странный. Но, если уж подумать, не такой неожиданный. Что говорить — я не знал, потому глупо и бестактно спросил:
— Ты из дому?
— Нет, — резко ответил он.
— А Вика, как же Вика?
— Надеюсь, перетопчется…
Мне не понравился его тон, но я не знал, как возразить ему, что сказать.
Впрочем, со Снегиревым я всегда чувствовал себя неловко, он подавлял меня своей материальностью, своим весом, что ли, потому что он умел, в отличие от меня, быть значительным, взрослым.
— Помнишь, за два дня до свадьбы ты приносил мне письмо? Помнишь. Ильменский?
— Ну, помню…
— Что там было написано?
— Я не читаю чужих писем.