Людмила Матвеева - Школа на горке
— Что, озадачены? — смеется сосед. Его небольшие глаза блестят от радости, а чему он рад, пока непонятно.
— Вы гипнотизер! — догадывается Борис. — Я по телевизору видел, они умеют все на расстоянии угадывать.
— Нет, я не гипнотизер, — смеется сосед, — и не телепат, и не маг, и не фокусник. Я знаете кто? Я учитель, старый учитель, мне семьдесят два скоро. И вашего брата умею видеть насквозь. Не так уж это сложно. А тут с Муравьевым еще одно обстоятельство есть, тоже, в общем, важное.
— Какое обстоятельство? — спрашивает Муравьев.
— Какое обстоятельство? — спрашивает и Борис.
Учитель молчит, смотрит на них весело, наслаждаясь откровенно их нетерпением. У Бориса, он чувствует это, от нетерпения и любопытства зачесались ладони.
— Видите ли, если все рассказывать, надо долго рассказывать, — говорит учитель очень знакомую фразу, которую иногда говорит Муравьев, Борис слышал это высказывание не раз. Но от Муравьева! Откуда это может знать старый учитель? А учитель, переждав еще немного, добавляет: — А так нечего и рассказывать.
Борис вытаращил глаза:
— Как вы сказали? Если рассказывать, надо долго рассказывать. Да? Так вы сказали? А так нечего и рассказывать? Слышишь, Муравьев?
Муравьев отвечает еле слышно, от волнения, от впечатлений сегодняшнего дня он растерялся.
— Слышу. Если рассказывать, надо долго рассказывать. Да, это очень интересно...
— Итак, на сегодня разговор закончим, — говорит учитель.
Они поднимаются. В комнату влетает Сильва с тапкой в зубах. Она треплет тапку, успевает облизать руки Борису, брюки Муравьева немного пожевать и снова умчаться под стол.
— Сильва, будь добра, пойди на место, — вежливо и твердо произносит учитель.
И вдруг Борис замечает одну вещь, от которой его сразу бросает в жар, потом в озноб и снова в жар. На шкафу, под самым потолком, стоит большой, величиной с самый крупный арбуз, глобус. Он на черной лакированной ножке. Борису кажется, что глобус медленно и плавно вращается, плывут перед глазами Индийский океан, Африка, Австралия.
— Глобус! — произносит Борис.
И Муравьев тоже говорит:
— Глобус.
А учитель в этот момент говорит самую непонятную фразу из всех сказанных за этот невероятный день. Он говорит:
— Ну, это кому глобус, а кому Михаил Андреевич. Будем знакомы, мои дорогие.
Потом они прощаются и уходят. Радостный лай Сильвы провожает их из-за захлопнутой двери.
— «Кому глобус, а кому Михаил Андреевич», — тупо повторяет Муравьев. — «Кому глобус, а кому Михаил Андреевич». Подожди, Борис, Борис, подожди. Что-то начинает проясняться.
— Да, он сказал: «Кому глобус, а кому Михаил Андреевич». Ты что-нибудь понял, да, Муравьев?
— Погоди, погоди. А какие слова были сказаны тогда под окном? Помнишь, ты стоял и ел печенье и слышал.
— Сейчас я вспомню! — Борис минуту шевелит губами, повторяет что-то про себя, потом произносит:
— «Главное — чтобы никто не узнал о глобусе. Но я верю, ты умеешь хранить тайну».
— «Чтобы никто не узнал о глобусе». А мы узнали — вот он, глобус, стоит на шкафу. Так? Муравьев все равно узнает. Все до конца. Только мне интересно, и даже очень, кто был там под окном. Голос-то был какой — мужской? Женский? Детский?
— Сиплый. Я потому и не понял. А теперь-то ты разберешься, правда, Муравьев?
На лестнице послышались шаги, сверху спускалась Анюта.
— Анюта! — обрадовался Борис. — Здравствуй, Анюта.
— Меня мама заставила тепло одеться, а от этого руки не поворачиваются.
Анюта снимает шапку, толстый шарф, куртку и запихивает все это по очереди за батарею. А сама остается в свитере и брюках.
— На теннис иду. А вы опять кого-нибудь ищете?
— Беги на свой теннис, опоздаешь, — сказал Муравьев.
— Уже почти нашли, — ответил Анюте Борис.
— А ну вас, какие-то вы очень секретные. Ничего не поймешь у вас.
Она побежала по лестнице вниз быстро-быстро. Снизу раздался ее голос:
— Ищут, ищут, не найдут — носом в лужу попадут.
Дверь подъезда хлопнула.
— Какая вредная девчонка! — сказал Муравьев.
— Она не вредная, она веселая, — ответил Борис.
— Пошли, Борис, по домам. Я должен как следует все обдумать. И давай пока никому ничего не скажем. Договорились?
* * *
Юра держит письмо. Он очень долго держит его в руке и молчит. В палате очень тихо.
Как только он взял в руки конверт, он сразу понял, что письмо не от Лили. Холодная тоска навалилась на него еще до того, как он прочел фиолетовые строчки. Обычный листок из блокнота с мелкими зубчиками по краям. А в нем судьба.
«Здравствуйте, Юра! Вы меня не знаете, но я решила вам написать, потому что в кармане Лилиной гимнастерки был ваш адрес. Значит, она хотела, чтобы вы знали о ней. Лиля погибла в самом начале войны, в июле сорок первого года. Ее забросили в тыл к немцам вместе с десантниками. Мы, ее родные, долго не знали о ее гибели. Тяжело писать, и потому кончаю письмо. Двоюродная сестра Клава».
Лиля погибла. Лиля погибла. Давно, четыре года назад. Он любил ее, а ее уже не было в живых. Он писал ей письма, а они уходили в пустоту. Может ли это быть? Лиля — и вдруг погибла. Значит, никогда — никогда, самое безнадежное слово из всех слов, — он не увидит ее. А как же цветок, его живые красные колокольчики? А надпись: «Здесь будет наша встреча»? Как же это так? Этого не может быть. Ошибка, бывают же такие ошибки! Он много раз слышал про ошибки: думали, что человек убит, а он жив, вернулся, в орденах и даже не ранен. Бывают ошибки. Так хочется надеяться на это. Но в сердце пустота, нет надежды. Он знает, чувствует, что это не ошибка.
Письмо написала Клава, двоюродная сестра Лили.
Две девочки под красными соснами. Закат над речкой, вода бежит внизу, журчит у черной коряги. Вода не светлая, как всегда, а малиновая, на закате. Светлые волосы девочки падают ей на лицо, она поднимает тонкую руку, отводит волосы, смотрит, как садится солнце за темный лес. Надо собрать шишки для самовара. «Мальчик, помоги нам, пожалуйста». Синий сарафанчик. Защитная гимнастерка. Наушники. Упала — и светлые волосы смешались с высокой июльской травой.
— Лейтенант, выпей воды... А я говорю, выпей. — Рядом с его кроватью сестра. — Как же я тебе письмо-то отдала, не подумала? Ты же слабый совсем еще. Я думала — радость. Не спорь, пей.
Зубы стучат о край стакана. Лежит на одеяле письмо, листочек из блокнота.
* * *
Юра приехал в Москву осенью.
Мама и папа встречали его на вокзале. Мама показалась Юре совсем маленькой. Отец поседел, на пиджаке медаль «За оборону Севастополя».
— Вырос, — сказал отец.
— Похудел, — озабоченно сказала мама.
Комната совсем такая же. Это странно. Все на свете теперь другое — сам Юра другой, все вокруг изменилось на целую войну. А здесь ярко блестит пианино, старенький диван слегка продавлен, и от этого он еще уютнее. Кровать под белым покрывалом. Занавеска на окне колышется от ветра. И желтые листья звездами лежат за окном — на скамейке, на земле.
Тетя Дуся входит к ним без стука:
— Юра! Приехал! Живой, слава богу. Орден! Ну надо же — молчали. Орден Красной Звезды у Юры, а я его вот таким помню. — Она показывает совсем немного от пола. — Вот такусеньким.
Тетя Дуся подвигает себе стул, садится.
— Перса убили, слыхал?
— Да, мне Валентина писала, тетя Дуся.
— Ах, Валентина. Хорошая девка выросла, красивая. А бабка Михална померла прошлой зимой, сын ее так и не приехал. Где его мотает, окаянного?
Мама накрывает на стол, папа режет хлеб. Так было всегда — папа режет хлеб, мама расставляет тарелки, кладет приборы, приносит из буфета солонку, красную масленку, похожую на помидор. И на крышке — зеленая ручка в виде хвостика. Вот, оказывается, по чему можно соскучиться — занавески, масленка, желтый клен за окном.
Мама не спускает глаз с Юры и льет молоко мимо чашки, на синюю скатерть.
Какое у мамы лицо — счастливое, светлое и грустное. Почему грустит мама? Потому, что была страшная война. И потому, что сын стал взрослым. И потому, что так много сил ушло на ожидание. И еще потому, что она чувствует без слов и объяснений, что сын пережил горе. Матерям не надо объяснять все словами.
— Пообедайте с нами, — говорит папа тете Дусе.
— Сыта. Пойду во двор, похвалюсь перед соседками. Юра приехал с орденом!
И Юра вдруг чувствует, что тетя Дуся не просто соседка по квартире, а близкий человек, почти родня.
И тут к стеклу приплюснулся нос.
— Валентина!
* * *
Борис остановился посреди двора и стоит, смотрит по сторонам. Это не его двор, но сейчас в Москве почти все дворы проходные, а значит, общие. И нет ничего особенного, что человек захотел постоять во дворе, через который проходил его путь из школы к дому. Мало ли, почему он стоит, этот человек. Может быть, он устал все время идти и решил отдохнуть?