Янис Яунсудрабинь - Белая книга
Еще загодя бабушка наказывала мне обойти все соседские болотца. Там брусники повсюду бывало вдоволь, но ее обирали пастухи или сами хозяева для своих нужд, и всякий раз нам приходилось выискивать места подальше.
— Надо бы до Примбула дойти, — однажды сказала бабушка.
Ну что ж, я в любое время готов идти с ней куда угодно, хоть и очень трудная это работа — собирать ягоды весь день напролет. Сунули мы по белой торбе в карман, подхватили по лукошку и пошли. Мы всегда дожидались погожего дня, потому что в хорошую погоду ягоду рвешь куда разборчивей. Бабушка знала, в каких болотах нет змей, туда мы ходили босиком, а то в обувке натопчешься по мокроте, и ноги попреют.
Так вот, дошли мы в тот раз до Примбула. Все тут было такое чудное. Посреди болота торчал бугор, будто дно перевернутой плошки, и его окаймляла низкая, тонкая полоска луга. В сырое лето на ней увязали по колено. Но мы перебрались через нее и попали на мшарник; там меж высоких кустов ивняка попадались редкие березки, сосенки и кудрявые заросли голубики. А под нею во мху рдели глянцевые грозди брусники. Мы прихватили тут и там по горстке и пошли искать место побогаче. Примбульское болото нам показалось бедно.
— Подадимся-ка и на гарево близ Чертовой корчмы, — сказала бабушка, — там есть маленькие болотца, и в них иной раз можно набрать.
— Пошли через луг, — откликнулся я.
Бабушка высоко подоткнула юбку и пошла, а я, закатав штаны выше колен, поспешал следом; вскоре мы вышли на Ритескую луговину, что по другую сторону болота. Мы шли по выгонам мимо пастухов, на нас с лаем кидались собаки. Но у бабушки был хлеб, она, ласково приговаривая, бросала собаке кусочек, и та мигом превращалась в друга.
Мы забрели в одно из болот у Чертовой корчмы.
— Смотри, чтоб тихо! — стращала меня бабушка. — Вот он, хутор. А кашель нападет, ложись, лицо в мох уткни и прокашляйся.
Она провела меня к краю болота и в подтверждение своих слов показала на хуторские постройки.
Я и вовсе струхнул. Сквозь кусты я увидал новый дом под белой щепяной крышей. На дворе девушка вытягивала из колодца ведро и негромко напевала. Так близко! Сердце у меня дрогнуло, я отпрянул и тотчас забрался подальше в болотце.
Брусники тут была тьма-тьмущая. У бабушки от волнения глаза разбегались. Она рвала ягоды обеими руками и все сердилась на меня за то, что я такой копотень: она три лукошка набирает, покуда я одно. Бабушка даже позабыла, что рядом хутор, и бранила меня в полный голос.
Ее понукания порядком мне надоели, да и спина у меня заныла, поэтому я собирал ягоды и вовсе не спеша. Тогда бабушка попробовала добром:
— Вот насбираем побольше и пойдем в село… Там какой-нибудь хозяйке снесем, она тебя в сад пустит, на вишни лазать будешь, яблок поешь вволю.
Ну, это другой разговор. Дело у меня разом пошло быстрее. Теперь и я радовался, что тут такая пропасть брусники. А попадались места, где и спину гнуть не надо было: стой в рост возле пня да собирай горсть за горстью прямо в лукошко. Понятно, ягоды покрупнее и поспелее сами просились в рот, но все же под вечер торба моя доверху наполнилась, и я очень даже гордо нес ее на палке за спиной.
Когда мы вошли в клеть, наши женщины, а пуще всех хозяйка, прямо-таки зашипели от зависти, с бабушкой хозяйка даже разговаривать не стала.
В другой раз мы отправились на Иждельское пастбище. Пришлось обуваться, потому что место это считалось самым змеиным в округе. Идти надо было далеко, я очень устал, но делать привал на дороге мы боялись: змеи — это куда страшнее, чем тот хутор близ Чертовой корчмы. Там хоть можно было растянуться на влажном мхе, распрямить спину, а тут?
— И на людей они кидаются? А убежать от них можно? — опасливо спрашивал я у бабушки и все думал про змей.
— Их не тронешь, так и они уползут восвояси.
— Уползут?
— А как же! Ног-то у них нету. Не знаешь, что ли? В раю змей Еву обманул. Вот господь его и наказал: раз, говорит, ты такой злодей, я тебе ноги оторву, чтобы ты передвигаться не мог, а то ты мне весь свет перепортишь.
— Но змея все равно передвигается!
— Коли ног нету, так за долгие годы наловчишься и без ног передвигаться. Видал, как червяк ползает?
— Но человека змея ведь не догонит, правда?
— Еще как! Разозлишь ее — она сунет кончик хвоста в пасть, выгнется колесом и покатится вдогонку, да так быстро, что никуда от нее не спасешься.
— А я — на дерево?!
— А она за тобой…
Эти разговоры до того взбудоражили мое воображение, что я всякую минуту ожидал страшной беды. Прыгнет с кочки лягушка, ступишь ногой на конец палой ветки, так что другой конец подскочит кверху, и орешь дурным голосом.
А когда я пригнулся, чтобы насбирать под густой елкой брусники, которой там было полным-полно, и оттуда вдруг вымахнул тетерев, то я от ужаса упал вверх тормашками и опрокинул лукошко с ягодами.
Нет, больно уж страшно в этих местах, и я поклялся себе ни за что в другой раз сюда не ходить. Но «в другой раз» что-то словно бы гнало и манило меня, я обувался и опять семенил за бабушкой следом.
Очистив собранную бруснику, мы принимались думать, кому ее сбыть. Первым долгом мы умывались, одевались опрятно и — опять в дорогу. А нынче куда? В том-то и дело, что, выходя с хутора, мы часто и сами не знали, какой хозяйке выгодней нести ягоды.
— Пойдем в Саукаяни, — как-то предложил я, — там дом каменный.
— Что ты, к таким скупердяям? — перебила меня бабушка. — Одной рукой дают, другой норовят отнять.
— Ну, пошли в Калнакрогу!
— А те сами бедняки. Из скупердяя хоть что-нибудь выжмешь, а что с нищего взять?
— Тогда пошли к соседям в Квичи.
— И верно, пошли, — вроде бы соглашается бабушка, но, чуть помедлив, говорит: — Нет, сходим-ка лучше к Понтагам. У Квичей пшеница еще на поле, а Понтаги на днях уже смололи.
И мы сворачиваем к Понтагам.
Бабушка несет на плече две тяжелые котомки с брусникой, одну — спереди, другую — на спине, и знай кряхтит. Да и моя ноша тяжелеет с каждым шагом. К концу пути мы часто снимаем торбы, ставим их наземь и отдыхаем.
Зато у Понтагов все пошло хорошо. Нас напоили чаем, угостили блинами. Потом меня пустили вместе с девчонками в сад рвать вишни, подбирать под яблонями опадыши, лакомиться крыжовником и красной смородиной. Из сада мимо клети мы побежали к речке, бродили по воде, ловили ладошками мальков. Все время мы были чем-то заняты, но вроде бы ничего еще толком не повидали, ничего не успели, вдруг слышу — бабушка зовет: пора домой.
— Так скоро! — невольно вырвалось у меня.
Грустный вошел я в клеть, куда хозяйка повела бабушку, чтобы чего-нибудь насыпать нам в котомки. Одну она заполнила пшеном, другую мелко просеянной пшеничной мукой.
Хозяйка положила мне на голову руку и спросила:
— Ну, а в твою торбу чего насыпать?
Я прикрыл глаза рукой и опустил голову.
— Может, серого гороха?
Я все молчал.
— Что-то он у нас в нынешнем году очень твердый уродился, — сказала хозяйка, — может, в дурной месяц посеяли… Лучше я тебе конопельки насыплю. И нести будет легче.
Хозяйка доверху насыпала мне в торбу конопли, а я ей, как положено, поцеловал руку.
Мы возвращались домой той же дорогой, с теми же тяжелыми котомками на плечах. Мы обменяли свой товар, и притом с большой выгодой. Бабушка моя кряхтела и охала пуще прежнего, но, когда присаживалась отдохнуть, лицо ее сияло.
— Ну, теперь, почитай, до самого рождества хватит, — говорила она и жесткой рукой своей гладила тугие белые торбы.
ЛИЗА-ПАСТУШКА
Одно лето пастушила на нашем хуторе старая дева. Поговаривали, будто она малость тронутая, но мне она нравилась, и я часто ходил к ней на выгон. Все звали ее не иначе как Лиза-пастушка. Фамилии, похоже, у нее и вовсе не было.
Как-то я спросил у Лизы:
— Почему не идешь в работницы? Такая большая, а все пастушка.
— Уж больно я люблю коров да овечек, — отвечала Лиза. — На хлеб я зарабатываю, с меня и довольно. Жалко вот — свиней вместе с коровами пасти нельзя. Страсть люблю поросят. Возьмешь на колени, нянчишь, как малого дитенка. Они ведь и плакать умеют, и смеяться.
Я с Лизой-пастушкой полностью соглашался. Когда вдобавок она мне пела церковную песню про Давида, как он овец пас да на кокле[16] играл, я давал зарок: вырасту, ни за что не пойду в батраки, навечно останусь в пастухах.
Лиза всегда брала с собой на выгон церковный песенник, и мы с ней пели подряд все псалмы, мелодии которых она помнила. Поем, бывало, долго-долго, покуда на обоих не нападет смех. Лиза тотчас совала песенник в сумку. Грех смеяться, говорила она, когда святые песни поешь. Мне, понятно, первому попадала смешинка в рот, а уж тогда и Лиза не выдерживала. Она прямо-таки корчилась от смеха и даже иной раз валилась ничком и прятала лицо в траву.