Эрнест Ялугин - Мстиславцев посох
Игумен качнул высоким клобуком, сунул в губы Петроку руку. Петрок приложился к ней, стоя на коленях. Рука сильно, до кружения в голове, пахла ладаном и сандалом.
— Ступай,― буркнул игумен.― О наказании скажешь отцу дьякону.
...Напрасно поджидала Петрока Лада вот уж второе воскресенье, с надеждой поглядывала на дорогу от заречной Слободы. Прошли там богомольцы, стуча по сухим глинистым грудкам ореховыми клюками, упорно глядя под ноги себе, на разношенные лапти. Дважды, весело перекликаясь, промчались купеческие сыны, что вместе с Петроком учились, а уж за ними, на почтительном отдалении, плелся дружок Петрока Ипатий, повесив через плечо связанные бечевкой за голенища худые сапожишки. Однако оба раза не отважилась Лада спросить у Ипатия о Петроке, только проводила его глазами, хоронясь за дуплистой вербой на избочине дороги.
...Петрок, пробыв в посте три дня безвыходно в келье, несказанно обрадовался, когда с ним заговорил чернец Иеремия, которого монастырские ученики кликали просто Ярема. Чернец, как обычно, принес глиняный кухоль колодезной воды и окраец хлеба, из-за пазухи извлек луковицу, протянул Петроку на корявой ладони.
— Хлебушек потрешь ею,― Ярема хихикнул,― заме-сто сальца. Принес бы и сальца в рукаве, да ты постишься.
Петрок, ни слова не говоря, впился зубами в окраец. Хлеб показался ему необыкновенно вкусен. Ярема сел на порог кельи, сморщил в усмешке исклеванное оспой бабье лицо.
— Конец ныне твоему затворничеству, трудиться пойдем.
Петрок быстро сжевал хлеб и теплую луковицу, запил водой. Ярема поднялся, заткнул за пояс длинные полы замызганной рясы.
— Теперя побредем-ка погреба чистить, отрок.
Через поросший муравой, пустынный в эту пору монастырский двор, по которому, взбрыкивая, гонялись друг за дружкой пестрые поросята, они двинулись к пристроенным к трапезной с северного боку погребам.
— Полезай-ка,― Ярема поднял тяжелую крышку,― да пошарь там в бочках с капустой квашеных яблочков.
По шаткой лестничке Петрок спустился в просторный погреб. В нос шибануло кислой вонью. Стояли в ряд пузатые бочки, возле иных колодки лежали ― для ног подставки. Петрок закатал рукав свитки, запустил руку в ближнюю бочку, среди осклизлой, крупно сеченной капусты нащупал круглую твердь яблока. Набрав в подол полдюжины, понес к лестнице.
— О, вот и закусим! ― обрадовался Ярема, забирая яблоки к себе в шапку; пошевелил над ними пальцами, выбрал два поменьше.
— Это тебе за труды, отрок.
— Ладно ли будет? ― сглотнул слюну Петрок.
Монах выглянул из погребни, затем извлек из-за пазухи баклажку, вытащил гнилыми зубами деревянную затычку.
— Вот мы присовокупим.― Ярема понюхал баклажку, крякнул, задрал бородку.
Сделав несколько больших глотков, поразмыслил, затем протянул баклажку Петроку.
— И ты причастись, отрок.
— Мне не дозволено, грех.
Ярема зашелся булькающим смешком.
— Грех, хи-хи... С монахом, отрок, не грех! Монаху господь наш милосердный простит. А ты глыни, глыни.
Глотнул.
— Ешшо глыни, негоже единожды.
С непривычки да после поста обожгло утробу, закашлялся Петрок,
— Яблочком, заткни яблочком душу-то, чтоб не выскочила,― потешался Ярема.
— А ты веселый, гляжу,― жарко вдруг, весело, смело стало Петроку, все нипочем.
— Господь-то наипаче веселых любит, ― чернец еще глотнул, в раздумье поглядел на баклажку, забил ладонью затычку в горлышко.― Ты не гляди, что все святые на иконах-то ликом скорбны. То их богомазы такими сделали, а святые, поди, как и мы, смеялись, когда радостно было на душе. Скажем, дело доброе, богоугодное совершив. И пели не токмо псалмы.
Ярема покряхтел, сдирая с ног покоржелые сапоги, стал сиз лицом.
— Тебе доводилось-то видеть их, святых? ― спросил Петрок, следя за руками чернеца.
— Как же, ведомо,― радостно откликнулся Ярема. Он вышел из погребни, поставил сапоги на крышу обветривать.― В Киеве,― сказал он, всовывая пригнутую голову в погребню,― в печерах апостольских, помню, на пречистую шли мы, он и явись пред нами, недостойными.
— Святой?
— Он,― Ярема опустился на четвереньки, свесил черные ступни в погреб, пошевелил наползавшими друг на дружку искривленными пальцами.― Пали мы на колени, а в душе ликование, свет.
Петрок завистливо посмотрел на черпеца.
— Повидал ты, однако.
— Ходючи чего не навидаешься. Бывало, дружок мой Артемий, царствие ему небесное, скажет: «А не пора ли нам, Степан,― меня ведь до пострижения Степаном кликали,― а не пора ли нам, скажет, Степан, собираться? Вишь, землица-то в зелень прибралась, лето к северу покатило». Мы к игумену под благословение ― отпусти, отче, слово божье глаголить по весям. Ну, побредем... Меня ведь сподобил господь,― с гордостью сказал Ярема.― Мне и видения были. Как-то в чумное лето сидели мы с Артемием в сельце близ Могилева. В ближних весях христьяне мрут, аки мухи, голодно, люди злы стали, не подступись. Коротаем мы с Артемием ночку непогожую в летошней полове на гумне, жмемся спинамп, дремлем тако. И мне сон. Будто на логу я, перед рекой, а по воде, яко посуху, архангел. Я брык ниц, молитву творю, а он: «Подымись, Иеремия, слово мое запомни. Довольно нынче людей по-морено, во грехах погрязших. Повелеваю тебе со христьянами изловить смерть-чуму и спалить с молитвой господу нашему».― «Как же мне познать чуму-то?» ― осмелился я, спытал у архангела. Он же как загремит словесами да сверкнет на меня очами! Ноженьки мои и подкосились. «Ищи,― молвил,― корову. По дороге пойдет. Исполняй. Аминь». Очнулся я, зуб на зуб не попаду. Артемия под бок ― пойдем, кажу, видение мне было. Он же на меня псом. Однако растолкал, пошли. Христьян собрали ― я и тут о видении рассказал. Выслали с кольями да вилами наряд за околицу, заставу учредили, чтоб ни одну живую душу не пропустить мимо. К вечеру глядь ― бегут, споймали. Черная, рога ― во. Ну, ее дубьем хрясь-хрясь да и кинули в огнище. Тут она, нечистая сила, рыкнула ― земля загула. А чуму с того дня как кто рукой ― детей, може, померло сколько да старых, а боле никого. Молебен мы благодарственный справили, с кружкой на храм подаяние собрали. Щедры были подаяния. Мы и пошли себе. Да-а. Во многи места ходили. В Киевской лавре я сколько зим был, да в Полоцке-граде, в Ростове Великом тож. Там начал грамоте меня монах один обучать, однако вскоре преставился он, стар уж был. Не обучен ― едва бреду по буквицам. Да и к чему сие? Вот иконы писать мне дюже хотелось. Я и иконописцем был-то. Да богомаз майстар Даниил, по прозвищу Черный, изгнал меня из артели, аки Адама из рая господь. Неспособен, мол. Однако же письмо мое монахам по нраву было. Изгнал,― повторил чернец, невесело захихикав,― аки Адама из рая.― Ярема жмурится, трясет бородкой.― Питие губило тон?. За то в холодных монастырских склепах на хлебе и на воде сидел многожды. Вот и ноги от сырости повредило. Теперь насовсем тут приютился, к хлеву приставлен, свинок до-глядаю.
— А молитвы творить когда же? ― спросил Потрок. Ярема достал свою баклажку, отхлебнул.
— Молитвы творят да святое писание, в кельях своих затворясь, читают у нас все боле те монахи, кто из видных семей. Они грамоте учены, им и книги в руки. Чернецы же простонародные кто во хлевах трудится во имя господне, кто в огородах монастырских,― Ярема вытер рукавом омоченные слезой безбровые глаза.― Однако и отроков безродных, как ты уж приметил, видно, в монастыре не столько на науку держат, сколько на послугу.
— Ну, а ходить-то еще хочется ли? ― спросил Петрок, думая о своем.
— Еще как! ― встрепенулся Ярема.― Так бы и побрел по земле-матушке со христовой молитвой.― Чернец задирает голову, прислушивается к голосам возле трапезной.― Никак, сюда. Тащи-ка, малый, плетенку,― Ярема пыхтя лезет в погреб, гудит оттуда: ― Не то приметит нас игумен в безделье ― быть гневу.
Он суетливо скребет вилами, переставляет к себе поближе корзину, где лежат гнилые овощи, солома, издохшая от старости седая крыса.
— Не ленись, малый, не ленись! ― прикрикивает, подмигивая, Ярема.― Трудись, отрок, не приучайся монастырский хлеб даром есть.
Но вот затихли голоса. Ярема еще послушал, затем, не разгибаясь, подошел к лестнице, сел, опершись на вилы.
— Передохнем. Поясницу схватило,― сказал он.
— А ты бы ее барсучиным салом, что с Сымоном топишь,― посоветовал Петрок.
Ярема посмотрел на него, не мигая,― раздумывал над сказанным, затем спросил:
— Ты-то, видно, в постриг готовишься? Слыхал, иконописцем у нас будешь?
И сказал Петрок чернецу, чего никому не говорил, таился:
— Тому не бывать. Не можно творить красоту при надзоре. Тягостно всякий малюнок игумену показывать, на всякую малость соизволения пытать. И скажи мне, чернец: у Христа было тринадцать учеников, и со всеми поровну делил он пищу, не отделялся и их таксамо не поделил. Даже Иуду, хотя ведал, что тот сбирается предать его. Однако надеялся по доброте своей: образумится. Вот и нам он завещал в равенстве и в братстве жить. Особливо же наместников своих на земле, пастырей, наставлял пример показывать пастве житием и всеми делами. Но храним ли завет Христов, скажи? Сам сказал ты: в монастыре равенства нет. И я скажу: пастыри из сана своего тщатся выгоду заиметь, на доходы братства хоромы себе возводят, пищу не в огульной трапезной вкушают, но, не щадя монастырского достояния, яства себе разные велят на стол нести. Можно ли, ответь, принимать наставления их, не кривя душой пред богом? Не грешно ли се?