Василий Лебедев - Утро Московии
– Ну?
– Прокофий Федорович! Батюшко! Никак, беда напровадилась на наши головы…
– Ну?! – вскричал Соковнин.
– Тут стрелец прибегал, сбился с ног, тебя искавши, – и дома был, и в Кремле, и…
– Чего ему надобно? – все еще криком спросил Соковнин, но холодный ком уже закатывался под подушку, в нутро живота.
– Стрельца боярин Татев послал, он стольника нашего, Коровина, ко цареву двору поволок. Велел-де за стремя держаться да скоро бежать.
– Коровин? Из Устюга наехал?
– Коровин, батюшко, – поклонился Никита малым обычаем, в пояс. – Беда там, в Устюге-то Великом: гиль поднялась, забойство приключилось. Великое множество дворов пограблено да пожжено. Слухи ползут: неисправлением воеводиным все-де затеялось…
– Где стрелец?
– Убежал, твой крик услыхавши.
Прокофий Федорович растерянно оглянулся на стряпчих, на стольников – не понял, что в их лицах: злорадство или сочувствие? «Как же так: Коровин на Москве, а я не знаю? Видать, на дороге Татев встретил его. Гиль поднялась…»
– Ехать тебе надобно в Кремль, батюшко Прокофий Федорович. Скорым обычаем ехать надобно, так и Татев сказывал стрельцу. Царь и бояре ждут, поди.
– Ехать надобно, – слабым эхом повторил Соковнин и совсем тихо потребовал: – Лошадь…
Он робко просеменил вдоль стола, горбатясь и косолапя больше обыкновенного, вот уже простучал подковками бархатных сапог по лестнице, а растерявшиеся приказные даже не догадались на этот раз выйти за ним на крыльцо.
Глава 4
Ногайская лошадь, которая только что так чинно пронесла Прокофия Федоровича по улицам Китай-города, теперь казалась беспомощным тихоходом, а Пожар раскинулся перед Кремлем таким широким и людным, что, казалось, никогда через него не пробиться. То и дело под морду лошади совалась чья-нибудь шапка или спина. Лошадь дергалась от испуганных людских отмашек, вклинивалась в новую тесноту, и ни окрик, ни плетка здесь не помогали: в такое погожее утро базарное стадо озорников потехи ради не скоро уступит дорогу. Что им до знатного человека! Нынешний холоп не тот холоп, смотри и смотри за ним: одной рукой шапку ломает, другой в карман норовит. По Москве ходят, как гуси, вразвалку, а что дьяк к цареву выходу припаздывает – то ему кручиниться.
Оглянулся Прокофий Федорович: солнце на левом плече, высоко по-над крышами выкатилось, почти вровень с маковками Спаса, и окончательно понял – опоздает. «Сохрани и помилуй!..» – заскулило сердце. Он исступленно начал расхлестывать плеткой направо и налево – по лошади и по людям, – лишь бы пробиться, не попасть в опалу за опоздание на боярское большое сидение, да еще в такой день, когда в его подопечном городе, Устюге Великом, гиль поднялась.
Никольские ворота оказались закрытыми. Такое и раньше случалось: как с вечера опустят решетку стрельцы, так и не поднимут, пока не накричишь. Но тут и крик не помог. Стрельцы лениво похаживали по ту сторону, потом отворили кованые створы, но решетка никак у них не поднималась. Сотник кричал на стрельцов и тем же криком объяснил Соковнину, что узел на порванной еще с вечера веревке не проходит. Сотник предлагал подлезть под решетку, оставив коня на мосту через ров, и Прокофий Федорович едва не решился на это унижение, но удержал его нахальный стрелецкий смешок. Чуть не плача, развернул он лошадь, хлестнул и погнал вдоль стены надо рвом, мимо крохотных – в две сажени – надмогильных церквушек «на костях» – крепкой памяти о невинно погибших на плахе.
– Дорогу! Дорогу, сказано вам!
Прокофий Федорович въехал на Флоровский мост, что напротив башни через ров намощен, огрел плетью длинноволосого книгочея, торговавшего книгами, едва не сбил с ног монаха-иконописца, разложившего свой товар вдоль перил, – единственный на Московии товар, который не продавался, а «менялся на денги».
Флоровские ворота были распахнуты и наискось просвечивались утренним солнцем. Прокофий Федорович достал плеткой до спины стрельца, мелькнувшего поперек подворотнего проезда, отчего издерганная лошадь метнулась к стене.
– Хлещет, а лба на образ Спаса не перекрестил! – услышал Соковнин уже позади себя вызывающий стрелецкий возглас.
«А и верно, забыл… Все нескладно, все нескладно…» – подумал он, уже совершенно падая духом, и погнал лошадь по кремлевскому тревожному безлюдью.
Из ворот он взял немного вправо и устремился вдоль деревянного настила длиной в тридцать саженей, затем мимо Вознесенского монастыря. За оградой из толстого остья[132] мелькали окошки келий, большой пятиглавый собор, богатый, величественный, место погребения цариц. Слева остались подворья Кирилловского монастыря и Крутицкого. Столько уж прошло лет – больше десяти! – а Прокофий Федорович не мог спокойно проезжать мимо углубившегося в сторону Неглинки знаменитого Чудова монастыря. Даже сейчас, обеспокоенный и издерганный, он снова – в который уж раз! – невольно позавидовал бесшабашному и смелому выходцу из этих стен, самозванцу Гришке, чья дерзость заставила – правда, недолго – кланяться ему в ноги всю Москву и Россию. «Ой, греховодник! Ой, греховодник!» – с неуемной, никому не высказанной завистью повторял про себя Соковнин. Он оглянулся на женский монастырь, в котором после Самозванца были намертво заделаны ворота, выходившие на мужской монастырь, и нашел в себе силы усмехнуться: «Поздно хватились! Нечего теперь обороняти, когда Гришка-расстрига с Васькой Басмановым всех монахинь разогнали… И-эх, жизнь!»
Прокофий Федорович осадил лошадь у колокольни Ивана Великого, закинул по привычке голову: ходит наверху стрелец в голубой головокружительной высоте, высматривает пожары, как встарь высматривали монголо-татар. Коновязь была тут же, у Царь-колокола, висевшего на толстенных дубовых столбах да на литой перекладине. У коновязи было много лошадей. Тут стояли турецкий жеребец Ивана Морозова, одномастный вороной Романова и лошадь Татева: золоченое стремя посвечивало. «Велел за стремя держаться Коровину», – вспомнились Соковнину слова подьячего Никиты. А кругом – знакомый запах навоза, сена. Из-под Царь-колокола вышел на солнышко стрелец той сотни, что пра́вила ныне охрану у всех башен, посмотрел, как дьяк привязывает лошадь, но не спустился с помоста и снова скрылся в тени колокольной громадины.
«Свинья! Право, свинья! Хоть бы поводья принял, чину моего ради…»
Но еще больше рассердился Соковнин, когда его окликнул другой стрелец:
– Воротись!
– Чего-о? – развернулся Соковнин.
– Воротись!
– На кой ляд?
Нахальный стрелец не удосужил его ответом, но с усмешкой указал протазаном на живот Соковнина. Тот подумал, что съехала подушка, провел ладонью по животу – холодный пот вмиг выступил на лбу: на поясе висел нож! Пройди он с этим ножом в царевы палаты, только переступи порог непокоевых – и голова в одночасье была бы за плахой…
Надо было бы кинуть стрельцу полтину, но где уж тут! Прокофий Федорович вернулся к лошади, сунул нож под покровец и со всех ног закосолапил в северную часть Кремля, в сторону бывшего дворца Годунова, где был проход на царев двор.
Через Красное крыльцо он не решился войти в палаты, поэтому сразу же, как только назвал себя и прошел мимо стрельцов Стремянного полка, стоявших у Золотой Царицыной палаты, направился к Постельному крыльцу, позади Грановитой, намереваясь попасть в нее через переходы, дабы не мозолить глаза в залах и переходах больших. Однако и тут Прокофий Федорович оказался весь на виду: от Царицыной палаты смотрела на него стража, негромко переговариваясь, а из окошек смотрели постельные боярыни. Посмотрел он в их сторону заслезившимся оком – узнал боярыню Мстиславскую, а на крыльце ругала стрельцов Трубецкая. Чьи-то лица – может, и сама царица-мать – смотрели из окон еще.
С Постельного крыльца уже зарилась на него, галдя и пересыпая шутками, – должно быть, споря о том, кто спешит, – вечная толпа площадных. Почти никогда не появлялся перед ними царь, но всегда по утрам, в любую погоду, летом и зимой, стояла эта толпа придворных низшей степени: стольников, стряпчих, жильцов московских и не только московских, но и из Твери, Торжка, Ярославля – из десятков царевых городов. Все те, кому не дозволено проходить в палаты, но дозволено стоять здесь, – вся эта толпа каждое утро галдела и лаялась, споря о родовитости. Сейчас, пользуясь теплом и стоя не на крыльце, а на площади, названной Боярской, они недолго спорили о том, кто идет: косолапую походку Соковнина знали многие, кроме разве иногородних.
– Опоздал ты, Прокофий Федорович! – весело окликнул полковник Царева полка, давно ждущий пожалованья в окольничие и потому тут, на Постельном, верховодивший всеми и безраздельно. – Бояре-те давненько сидение учали!
– Не твоему рылу в сие дело лезти! – гаркнул Прокофий Федорович, вконец теряя самообладание.
Полковник побагровел, переступил с ноги на ногу, улыбнулся неискренне, показывая остальным, что эта грубость свойская, таких слов остальные, стоящие тут, не дождутся от приказного дьяка – много чести! – но в толпе загоготали, и тогда полковник крикнул вслед: