Кристине Нёстлингер - Лети, майский жук!
Спрашивала я и госпожу фон Браун. Она должна была знать, ведь она часто разговаривает с майором. У госпожи фон Браун, как только речь заходила об отъезде русских, глаза наполнялись слезами. Геральд шипел: «Корова!» и выходил из комнаты.
Прошло три дня. Ничего не произошло. Коробки с одеждой Людмилы, уже перевязанные, стояли в ожидании транспорта в прихожей. Иван по многу раз в день прощался с отцом. «Будем хлеб» еще раз собрался печь «царские пирожные» и даже принес черносливу. Майор сидел на кухне и пел. В его песне были примерно такие слова: «черныеочикрасныеочи». Самым лучшим папиным ножом он вырезал из дерева куклу. Кукле нужны были волосы. Майор хотел сделать какие-то особенные волосы. Мы никак не понимали, какие. Поняли только, что материал для волос непременно должен быть в доме. Майор его искал. И наконец нашел за железной дверью, где была система отопления. Оказывается, он искал пеньку и нашел ее на трубах парового отопления. Ею были заделаны зазоры между батареями и трубами.
Госпожа фон Браун была очень тронута этим. А моя мама, наоборот, боялась, что трубы станут протекать. Я же жутко злилась потому, что майор вырезал куклу для Хильдегард. Вырезал ей на память.
— Когда он уедет, можешь взять ее себе, — предложила Хильдегард.
— Не нужна она мне! — Я и вправду ее не хотела. Она была не очень красивой. Просто меня злило, что майор старается не для меня.
Старик Вавра заболел. Он лежал в садовом домике, хрипел, кашлял, сопел. Мама приносила ему в обед суп, а Браун носила по вечерам макароны. Чаще всего Вавра не ел ни супа, ни макарон.
Архангел приходила узнавать, где теперь хоронят людей и функционирует ли все, связанное с удостоверением о смерти.
— Смерть всегда функционирует, — заметила мама.
Архангел все еще изображала старуху. Кажется, она много пила. Ангел ходила грязной, грязнее нас. И стала немного лучше. Но все равно мы враждовали. Ничего бы не изменилось, будь Ангел лучше или хуже.
Геральд поделился со мной новыми планами. Он решил построить шалаш в лесу. Я обещала ему помочь. Но не помогала. Чаще всего я сидела в павильоне. Я не ждала Кона, не думала о нем, просто сидела на его кровати, закутавшись в его одеяло, и смотрела в окно. Видела, как бегает Геральд, стирает белье Людмила, сестра шепчется с Хильдегард, Архангел ругается, как смеется майор, а Иван кричит. Иногда я слышала зов матери. Когда кто-то заходил на кухню, я злилась.
Я решила перебраться сюда насовсем. Мама была против этого: во-первых, в принципе против, а во-вторых, — «нечего на это рассчитывать. Мы здесь долго не пробудем!»
Я раскричалась, что хочу вообще жить одна. Наварю себе еды в кастрюле, наварю получше матери. И в постели Кона мне гораздо лучше — не буду слышать сопения и скрежета зубов моей сестры. Крича это, я вдруг поняла слова, сказанные матерью: «Мы здесь долго не пробудем». Что это значит? Какая глупость! Я останусь здесь навсегда.
— Купишь виллу у старухи Браун? — осведомилась мама.
— Нет! — заорала я. — Я ничего не куплю, у меня нет денег. Но нас отсюда не вышвырнут. Ее же здесь нет. Теперь дом принадлежит нам и Геральду, и Хильдегард, и молодой Браун, конечно!
— Это было бы прекрасно! — ответила мама.
— Старуха Браун вернется сюда, — подтвердил отец.
— А если она умерла? — спросила сестра.
— Тогда кто-то унаследует виллу. — Отец усмехнулся. — Но будьте уверены: только не мы!
— А если майор и Иван встанут у ворот и скажут наследникам: «Нет! Нельзя!»
— Какая же ты дура! — хихикнула сестра.
Тогда я пошла к госпоже фон Браун. Она была на кухне, ставила на печь кастрюлю с водой. Внизу, под водой, были коричневые, хорошие бобы, а наверху плавали маленькие, сморщенные. Браун мне сказала, что сморщенные бобы — самые плохие, и их становится день ото дня все больше и больше. Месяц назад таких было штуки три, сейчас уже десяток, а еще через месяц будет штук двадцать на кастрюлю.
Я, заинтересовавшись бобами, выловила один сморщенный из кастрюли, сняла чешую, а зернышко разгрызла.
— Старуха Браун жива? — спросила я.
— Конечно, — с уверенностью ответила молодая Браун, — такие как она живут по сто лет.
— Значит, никаких наследников! А старуха вернется сюда и будет здесь жить?
Она пожала плечами.
— Мама говорит, что мы уедем отсюда.
Я ждала, ждала возмущенных слов: «Нет, конечно, нет!» или: «Вы можете здесь оставаться!», «Не о чем и говорить!» Но Браун лишь кивнула:
— Да, я знаю.
— А я не хочу!
— Чего не хочешь?
— Уезжать отсюда.
— Но ведь это не завтра, — утешила меня фон Браун. — Пройдет еще время. — Она посмотрела на меня, потом на кастрюлю. Уставилась в нее, будто увидела там что-то необычное. Но ничего необычного там не было. Поэтому она опять посмотрела на меня и проговорила:
— Завтра они уезжают. Рано утром. Я только что узнала.
Глупости! — не поверила я, потом добавила; — Может, еще не точно?
— На этот раз точно. — Браун опять глядела в кастрюлю.
— Может, он будет вас навещать?
Браун вздрогнула.
— Кто меня будет навещать?
Глупая гусыня! Кто? Чего она на меня уставилась?
— Кто? — ее голос зазвенел.
Я могла бы ответить: «Майор, конечно!» Но пробормотала: «Ах, никто!» и вышла из кухни. Отправилась к Ивану.
— Завтра тебя уже не будет? — спросила я его.
Иван кивнул.
— Куда вы уезжаете? — спросила я Людмилу.
— В Германию, проклятую Германию, — ответила та.
Я осведомилась, будут ли они сегодня праздновать прощание.
— Нет, не будем, уже отпраздновали. Помимо всего прочего, мы должны отправиться в путь рано-рано, в четыре утра. Очень трудно подняться так рано! — засмеялся Иван.
Я спросила его, будут ли они в Германии вместе с Коном. Иван считал, что в Германии Кон опять будет с ними.
— Передай ему привет от меня.
— Что ты сказала? — переспросил Иван. Он не понял моих слов.
— Скажи Кону, передай Кону…
— Что сказать Кону?
Ах, что сказать Кону?
— Ничего! — закричала я.
Иван, беспомощно озираясь, еще раз переспросил:
— Я должен сказать Кону… ничего сказать..?
Я кивнула. Людмила улыбнулась.
Вскоре Иван с винными бутылками пришел к нам попрощаться. Я уже была в постели. Мама и сестра тоже. Отец, сидя у окна, ремонтировал часы. До отъезда русских ему нужно было отремонтировать еще штуки четыре. Иван вошел в комнату на цыпочках, позвал отца.
— Мне надо работать, Иван, — ответил тот.
— Идем, камерад, идем, ты много работаешь.
Отец поднялся, накрыл посудным полотенцем свой стол и вышел с Иваном. Они сидели в комнате Людмилы. Еще какое-то время я слышала их голоса. Потом заснула. Проснулась я среди ночи. Услышала голоса Ивана и отца, на этот раз из комнаты дядек. Я выбралась из постели, метнулась к двери. Что-то зашевелилось, заворочалось — приподнялась в постели мама. Я затаилась. Увидела ли она меня? Нет, не увидела. Мама опять улеглась. Кровать заскрипела.
— Пьяные болтуны! — проворчала мама.
Она решила, что ее разбудили голоса из соседней комнаты. Я подождала, пока дыхание мамы не станет ровным, потом прокралась через салон в комнату дядек. Дверь там была приоткрыта. Отец и Иван, сидя на полу, разговаривали. У них были очень-очень пьяные лица: маленькие глазки, большие рты и много-много морщин. Пьяные лица медленно приходят в норму… Я закашлялась, но пьяные уши меня не услышали.
Почему я потом забралась на чердак, и сама не пойму. Открыла окошко, посмотрела вниз. На Атариаштрассе был свет. Много-много света, как никогда раньше. Там стояли три огромных грузовика и фарами освещали площадь перед комендатурой. А на площади разместились повозки. Лошади были уже впряжены. Солдаты загружали телеги. Я обнаружила, что по всей улице стояли повозки: у нашего забора, у ворот Архангела, перед домом Вавры, у дома Лайнфельнеров.
Я закрыла окошко, спустилась вниз и пробралась в свою постель. Из комнаты дядек пробивался свет. Наверное, я долго пробыла на чердаке, начало светать.
Я собиралась встать в четыре, хотела видеть, как уезжают наши русские. Но… был полдень, когда я проснулась. Отец сидел в постели, свесив голову. Я принесла ему воды.
Потом я обошла весь дом. Нашла дырявые носки, бумажку с незнакомыми мне буквами, пеньковую веревку с пуговкой, старый розовый бюстгальтер… Бюстгальтер без Людмилы, письмо без адъютанта, носки без Ивана…
Везде валялись какие-то вещи. В саду — кожаный ремень и солдатский котелок, у забора — нижняя рубашка, на улице — бутылка, у ворот Архангела — жестяная бочка.
Вещи без людей — какой ужас!
Я вышла на улицу, пнула бутылку, та покатилась вниз. Я побежала за ней. На перекрестке уже не было заграждения. Комендатура стояла распахнутой. Пожилой мужчина и молодая женщина выносили мусор и вещи, оставленные русскими: кресло с двумя ножками, бутылки, бумаги, тряпки; выметали сор.