Владислав Крапивин - Журавленок и молнии
Потому что он был совсем живой. Чудилось, что губы его все сильнее растягиваются в улыбку, а раскиданные ветром легкие волосы шевелятся.
Снимок был сделан не для Доски почета, а гораздо позже. Ромка уже в пионерском галстуке, а за плечами у него видны ветки с молоденькими листьями.
— Это когда в пионеры принимали? — спросил Журка.
— Да, — сказала Лидия Сергеевна. — Валерий хотел каждому сделать портрет на память, да не успел проявить и напечатать. Жили-то мы, помнишь, в каком доме? Ни крана с водой, ни уголка, чтобы увеличитель пристроить…
Ромка улыбался — такой знакомый: со старым шрамиком над левой бровью, с постоянной трещинкой на верхней губе (он всегда ее трогал языком), с темным квадратиком пустоты на месте выпавшего зуба…
— Вы даже не знаете, какое громадное спасибо, — шепотом сказал Журка.
На улице Журку опять ударил осенний ветер. Серые быстрые облака то и дело закрывали солнце. Сорванные с тополей листья горизонтально летели навстречу и подсохшими краями чиркали по Журкиному лицу. Царапающий холод забрался под вздувшуюся рубашку… Однако Журка не пошел сразу домой. Он заскочил по дороге в книжный магазинчик. Там в застекленной витрине среди брошюр и атласов были выставлены эстампы — оттиски рисунков и гравюр в тонких металлических рамках. На каждом ярлычок с ценой.
В застегнутом кармашке с черной ленточкой у Журки лежали три рубля. Он давно их носил с собой: все надеялся найти в магазинах акварельные краски «Нева». А сейчас купил эстамп «Березки». Березки как березки — еще голые, апрельские, над мокрой полянкой под бледно-голубым небом. Все это Журку не интересовало. Ему нужна была рамка со стеклом.
Дома Журка отогнул зажимы на жестяных угольничках и вставил Ромкину фотографию. Она подошла почти точно, только сбоку пришлось чуть-чуть подрезать. Журка привязал к рамке шнурок от старых ботинок, вбил над постелью гвоздь, повесил снимок.
Отошел немного, посмотрел. Получилось здорово. Красиво. Аккуратно так. Только…
Только как-то не так. Слишком уж аккуратно. Как в музее. Стекло отгородило Ромку от Журки. От нынешнего дня. От жизни.
Журка испугался. Он торопливо разобрал рамку, выхватил снимок, двумя кнопками кое-как приколол к обоям.
И стало все как надо, честное слово! Фотография опять сделалась живой. Будто Ромка сам только что прибежал с улицы, размахивая этой карточкой:
— Хочешь, подарю?
И они вдвоем, дурачась и веселясь, пришпилили ее к стенке…
На тахту, длинно мурлыкнув, прыгнул Федот.
— Зачем пришел, усатый лентяй? — сказал Журка. — Смотри, это Ромка… Если бы не он, я бы ни за что не пошел бы тогда на кладбище. И никто бы тебя глупого не спас. Так что имей в виду…
Федот зажмурился и зевнул.
Ромка смеялся, глядя вслед улетающей птице.
…А «Березки» Журка опять вставил под стекло и повесил в большой комнате. Пускай напоминают о весне, когда за окнами осень.
Детективная история
За окнами набухало пасмурным светом октябрьское утро, но в классе еще горели лампы. Журка стоял у доски и рассказывал о негритянских волнениях в Алабаме. Он говорил о пожарах и стрельбе, но слушали не все. Кое-кто дремал, потому что не доспал, торопясь на политинформацию. Кое-кто украдкой, чтобы не увидела Маргарита Васильевна, готовил английский. Ну и ладно, они по крайней мере не мешали. А Толька Бердышев, вздрагивая пухлыми щеками, стрелял пшеном из стеклянной трубки. И, как нарочно, по тем, кто слушал.
— Кончал бы ты, Бердышев, — сказал наконец Журка.
Тот быстро убрал трубку. А Маргарита Васильевна, сидевшая на первой парте, обернулась:
— В чем дело, Бердышев?
— Ни в чем, — сказал Толька и захлопал белыми ресницами.
— Журавин, в чем дело?
Журка смешался. Получилось, что он наябедничал. Но Иринка бесстрашно сказала со своей парты:
— Он крупой плюется, дубина такая. Сам не слушает и другим не дает…
— А чего тут слушать? Это по телеку тыщу раз говорили.
— Да ты по телеку только мультики да хоккей смотришь, — сказал Сашка Лавенков и запихнул в парту учебник английского.
— Нет, еще передачу «Для вас, малыши», — вставил Горька.
— Ну-ка, прекратите, — потребовала Маргарита Васильевна. — Журавин, продолжай… Он, кстати, очень интересно рассказывает, — добавила она и незаметно зевнула.
— Только пускай покороче, — тоже зевнув, попросил Борька Сухоруков по кличке Грабля, человек из компании Капрала.
— Не нравится — топай из класса! — вдруг взвинтился Журка. — Тебе вообще на все наплевать, кроме своей шкуры! Вот вогнали бы в тебя всю обойму, как в того мальчишку, тогда бы по-другому запел!
— В какого мальчишку? — удивленно спросил кто-то. Многие уже забыли, как Журка рассказывал, что волнения начались после гибели негритянского мальчика: его застрелил недалеко от школы полицейский.
— Слушать надо, — подала голос Лида Синявина, соседка Горьки.
— А мы слушали, — нахально сказал Бердышев.
— Ага! Особенно ты! — зло откликнулась Иринка. — Тебе про пули говорят, а ты пшеном пуляешь. Тебя самого бы туда, где стреляют, в Алабаму…
— За что его туда, бедного? — ухмыльнулся Грабля.
— За глупость, — сказал Сашка Лавенков.
Журка молчал. Оттого, что за него так быстро и решительно заступились, он заволновался, даже в глазах защипало. А Бердышев в самом деле дубина!
— Ничего ты не понимаешь, — сказал ему Журка. — Там же на самом деле дома горят, там людей убивают. Вот прямо сейчас, только с другой стороны Земли, вон там, под нами… — Журка ткнул пальцем в пол, и все тоже посмотрели вниз, будто сквозь громадную земную толщу могли увидеть отблески алабамских пожаров.
С Маргариты Васильевны сошло спокойствие. Она поворачивала голову то к Журке, то к ребятам и, видимо, думала: вмешаться или пока не надо?
— Они там стреляют, а я, что ли, виноват, — обиженно проговорил Бердышев. — Я-то что могу сделать?
Кто-то засмеялся, а Журка сказал отчетливо:
— Ты хотя бы не плюйся, балда, когда о чужом горе говорят.
Наступила какая-то виноватая тишина. В этой тишине учительница произнесла:
— «Балда» — это лишнее. А остальное все правильно. Продолжай, Журавин.
— Да я все сказал.
— Молодец… Есть у кого-нибудь вопросы к Юре Журавину?
Лида Синявина подняла руку:
— Только у меня не вопрос. Я добавить хочу… Рассказать.
— Очень хорошо…
— У меня дома такая книжечка есть, называется «Стихи негритянских детей Америки». Там такие стихи… Ну, может быть, не очень складные, но такие — отчаянные какие-то. Вот одна девочка написала… Можно, я прочитаю?
— Ты выйди к доске.
— Да нет, я здесь… — И она заговорила тихо и раздельно:
Мир такой просторный для всех,
Большой и зеленый,
А нам некуда идти:
В эту сторону пойдешь —
Горе и боль,
В ту сторону пойдешь —
Черная пустота.
И мы бредем, бредем по самой кромке.
Куда же нам идти?
Нет никакого пути.
И крошится под ногами тропа.
Как лед — тонкий и ломкий…
— Молодец, Лида. Очень искренние стихи. Садись.
— Я еще… вот…
Мы дети,
Но в наших телах — тонких и черных —
Боль долгих веков.
Боль миллионов рабов,
Увезенных с потерянной родины.
Зачем, учитель, вы нам говорите
О нашей свободе,
Если на наших руках и ногах
Красными браслетами
До сих пор
Проступают следы кандалов?
Красные — на черном…
Лида помолчала и села.
Пока она читала, Журка вспомнил Олаудаха и теперь сказал притихшим ребятам:
— У меня книжка есть, очень старинная. Про приключения негритянского мальчика, про рабство. Он был предком вот этих ребят, у которых стихи. В этой книжке так же… такая же боль…
— А может быть, ты принесешь и мы почитаем? — предложила Маргарита Васильевна. — Это было бы очень интересно. Так сказать, перекличка эпох. Можно было бы включить в план пионерской работы.
— Я могу принести. Только ее трудно читать вслух, там язык такой… несовременный. Она в позапрошлом веке напечатана.
— Надо же, какая старина! — удивилась Маргарита Васильевна. — А если ее всю не читать, а ты просто покажешь ее, а самые интересные места перескажешь своими словами? Можно устроить интересный сбор…