Худайберды Тухтабаев - Свет в заброшенном доме
На наше счастье, у самых дверей освободилось местечко. Я усадил своих, потом пошёл купил у чайханщика на милицейские деньги три лепёшки, горсточку конфет «печак», чайник чаю. Сидим ужинаем. Хромой чайханщик украдкой посматривает на нас. Уж не собирается ли он сдать нас милиции, забеспокоился я, но нет вроде, в глазах доброта светится, жалость… Я решился подойти к нему.
– Дядя, нельзя у вас переночевать? У нас деньги есть, заплатим.
– Откуда вы? – Чайханщик почему-то смотрел не на меня, а на моих младшеньких.
– Кокандские.
– Вас с поезда сняли?
– Да.
– Правительство издало приказ очистить поезда от беспризорников, мою чайхану тоже часто проверяют.
– Разрешите эту ночь провести у вас, дяденька, очень прошу.
– Тут рядышком милицейская контора, пойди спроси разрешения. Разрешат переночевать, я вам атласные одеяла постелю, не пожалею.
К своим я вернулся, едва сдерживая слёзы. Рабия уснула на коленях Зулейхи с куском лепёшки в руке. Аман ест, а у самого глаза слипаются, то и дело роняет голову. Чайханщик остановился над нами, держа в руках три чайника с латанными жестью носиками. Оглядел нас жалостливо, покачал головой.
– Ну-ка топайте все за мной.
– Куда вы нас? – испуганно вскочил я на ноги.
– Я вам место покажу, где переночуете. А на рассвете чтоб вас тут не было. – Чайханщик почему-то ущипнул Усмана за нос. – Давайте, давайте пошевеливайтесь.
В тёмном и сыром, пропахшем мышами амбаре находилась сури со сломанной ножкой, там и постелил нам чайханщик несколько драных курпачи[43], под голову подложил скатанную шолчу[44], задул коптилку и ушёл, оставив нас в кромешной тьме.
Проснулся я оттого, что кто-то дёрнул меня за ногу. Надо мной возвышалась фигура чайханщика.
– Ну, дети, вставайте и двигайте отсюда поскорее, сейчас начнётся проверка.
Мы не заставили ждать. Мигом встали, собрались в дорогу. Чайханщик, не глядя в лицо, сунул мне вчерашние тридцать рублей.
– Держи, позавтракаете где-нибудь. На станцию не вздумайте соваться – сразу попадётесь. За ночь три машины детей отловили.
Надо ли говорить, как напугало нас это сообщение! Отойдя подальше от чайханы, мы опять начали совещаться. На станции так и так нам нечего появляться: наших несчастных денег не хватит даже на один билет, а нас сколько? И билетов не достать. Любой милиционер сразу сцапает нас без лишних разговоров. Может, лучше всем вернуться обратно, в Ташкент? А вдруг отец вернулся с войны, разыскивает своих детей, а дедушка Парпи и Тухта-хала льют по нас слёзы?..
– Будем пробираться домой, – твёрдо заявила Зулейха. – Вдоль линии и пойдём.
– А что будем есть по дороге?
– Как-нибудь доберёмся, если даже придётся побираться, – поддержала Зулейху Дильбар Чернушка.
– Не будете ныть да хныкать, что устали?
– Нет! – хором закричали все.
– Придётся спать прямо в поле, под открытым небом…
– Ну и что?!
– Мы можем нарваться на волков или стаю бешеных собак.
– Не испугаемся!
Прячась и озираясь, мы пробрались на рынок, купили на деньги, ссуженные Исламом и Куршерматом, старую кастрюлю, нож, четыре коробка спичек, соли, немного хлеба и тронулись в путь. Эх, где-то ты лежишь, далёкий желанный Коканд?!
Коль попадёшь на тот свет…
Идём вдоль железнодорожной линии. Идём-шагаем то по хорошо укатанному, прямому шоссе, то ныряем в колючие кустарники, продираемся через камышовые заросли. Травы, деревья золотистые. Иногда начинает казаться, что всё кругом пожелтело: и небо, и солнце, и земля, и птицы – всё-всё. Пожелтели лица моих спутников, да и сам я, наверное, жёлтый-прежёлтый, как перезрелая дыня.
Нам неведомо, сколько мы уже прошли, неведомо, сколько ещё топать. Желудки наши пусты, лица хмуры, ноги устали, перебираем ими, точно кого-то на кладбище провожаем. В наших маленьких сердцах боль и горечь…
Позавчера я выменял на Шерматов пиджак и свои ботинки с высокими голенищами четыре лепёшки и миску плохо засушенного изюма. Сегодня утром мы доели и лепёшки и изюм. В кастрюле ничего, кроме кипячёной воды.
Рабия у меня за плечами, я её завернул в пиджак, спит, посапывая, как котёнок, уснувший у тёпленького сандала. Аман плетётся рядом. Он ни на шаг не отходит от меня. Даже спит, крепко обхватив ручонками меня за шею.
Зулейха с Дильбар бодрятся, шагают впереди. Наше имущество они повесили на палку, концы которой покоятся на их плечах. Они о чём-то болтают без умолку, то и дело кого-то поругивая: «Чтоб он сдох, чтоб его аллах прибрал». Диву даёшься, как эти две Девчоночки любят друг дружку.
Усман похож на пастушонка, поздно вечером плетущегося за стадом, волочит за собой суковатую палку.
– Ака! – дёрнул меня за штаны Аман. – хлеба, я говорю!
– Нету же хлеба, Аман. Ты знаешь.
– Тогда давайте изюма.
– Изюм тоже кончился. Хочешь кипяточку, у нас ещё есть.
– Не хочу, у меня внутри и так всё гремит.
Аман растянулся прямо на земле, заявил, что и шагу не ступит, пока чего-нибудь не поест. Когда Аман упрётся, его упрямство можно сломить лишь куском хлеба или хорошей сказкой. Но, как вы знаете, хлеба у меня нет, а сказки все рассказаны-пересказаны.
– Будешь послушным мальчиком, я тебе новую сказку расскажу, – выручила меня тут Дильбар.
– Врёшь, – не поверил Аман. Передав Рабию Зулейхе, я усадил Амана на плечи, тронулись. Дильбар начала сказку:
– В некотором царстве, в некотором государстве жил-был жадный бай. И был в доме у того бая старый-престарый вол, до того стар, что с места уже подняться не мог. Вывел однажды злой бай вола на улицу и говорит: «Работать ты не можешь, мясо твоё твёрдое, как дерево, – на пищу не годится, чего мне зря кормить тебя?!» Побил бедное животное палкой и прогнал прочь. Пошёл вол куда глаза глядят, печальный, не знает, куда приткнётся, как будет кормиться. Глядит, а навстречу ему, откуда ни возьмись, старая лошадь. Идёт она, еле ноги передвигает, плачет. «А, лошадь, ты чего это слёзы льёшь?» – поинтересовался вол. «Э, и не спрашивай, дружище вол, – отвечает лошадь. – Дела мои никудышные. Много лет я работала на жестокого ростовщика, а когда состарилась, выгнал меня из дому». – «Не расстраивайся, – успокоил лошадь вол. – Пойдём к реке, трава там высокая и сочная, будем жить и горя не знать».
Пошли они дальше. Смотрят, в арыке лежит собака, жалобно скулит. Спросили у неё, что случилось. Пуще прежнего заскулила собака и сказала: «Всю жизнь служила мулле верой и правдой, а когда состарилась, выгнал меня хозяин. Говорит, дом сторожить ты не можешь, волков боишься, зачем ты мне такая». – «Не расстраивайся, – успокоил собаку вол. – Пошли лучше с нами, будем жить у реки. Авось как-нибудь проживём».
И зашагали они – впереди вол, за ним лошадь, потом собака. Долго шли, немалый путь прошли. Вдруг смотрят, дом стоит у реки. Внутри тепло, уютно. Только расположились друзья отдохнуть, как откуда-то послышались страшный львиный рык, волчий лай и лисий плач. Все задрожали от страха. «Не бойтесь, – сказал вол, – силёнок у меня ещё на одного льва хватит». Только сунулся было лев в дверь, вол так поддал рогами, что у льва живот лопнул, как перегретая дойра. Лошадь обеими ногами лягнула волка, а собака, собрав последние силы, ухватила зубами лису за хвост, покрутила над головой и вышвырнула в окно. Страшные звери больше не появлялись. И стали здесь жить-поживать вол, лошадь да собака. Трава у реки была густая и высокая, дичи полно – сама в зубы лезла.
– И сытые они стали? – тотчас вернулся к своему Аман.
– Да, больше они никогда не голодали.
– А мне всё ещё есть хочется, – захныкал Аман.
Я шагал, не обращая на него внимания, но он стал тащить меня за уши – я и шагу уже не мог ступить.
Впереди давно уже маячил расположившийся в низине кишлак.
Я решил сходить туда вместе с Усманом.
Это было небольшое селение: одна улочка и около тридцати дворов. Домишки низенькие, неказистые, точно их кто-то понарошку строил.
Подошли к домику с покосившейся калиткой. Мы впервые решились попрошайничать, даже не знаем, как начинать. Быть может, просто постучаться, попросить кусочек хлеба? А если не дадут? Надо спеть что-нибудь жалостливое, все так делают… Только вот что бы такое исполнить? Ничего на ум не приходит.
Я странник Машраб,
Нет у меня дела до всего мира…
Куда это годится? Чью жалость вызовут такие строки?!
Рамазан спеть решили мы вам,
Пусть сын родится у вас…
Нет, не пойдёт. И вообще, ничего я не спою. Будь оно проклято, попрошайничество! Лучите с голоду подохнуть. Мне уже казалось, что нас окружила ребятня, дразнится, высовывая языки: «Попрошайка, попрошайка!..» Стало так обидно, так горько… Из глаз брызнули слёзы. Нет, нет! Не надо, не надо!
Убежав на окраину кишлака, я бросился на землю, начал бить себя по голове и плакать. Почему? Сам не знаю. Быть может, потому, что замучил своих младшеньких, желая вернуться в родной кишлак и зажечь свет в отчем доме? Быть может, потому, что поступил опрометчиво, боясь, что братики и сёстры растеряются по свету, лишил их забот и доброты хороших людей? И вот теперь они голодные, холодные, полураздетые…