Игра в смерть (СИ) - Алмонд Дэвид
Она воздела перед собой руки и растопырила пальцы-когти. Зашипела, надев свою «маску зла», завыла «злобным» голосом:
— Вот он и настал, сезон ледяной девочки. То время года, когда в глазах ледышки, сердце завалено снегом, а душа скована морозом. Спасайся кто может, ибо сюда идет ледяная девочка!
— Сезон зла… — эхом отозвался я. — Берегите свои души!
— Ты веришь в это? — спросила Элли. — Что в этом мире полно зла? Что оно охотится за нами, мечтая заманить в ловушку? Что мы нуждаемся в защите?
— Да, уж лучше быть начеку. Вокруг немало света и радости, но зло не дремлет, и мы можем потеряться в нем насовсем.
— Ну ты скажешь, Кит… У меня аж мурашки по спине поползли! — вздохнула Элли. Заморгала, отвернулась. — А это еще что?
— Ты о чем?
— В той дымке, у реки… Что там такое?
— Где? — шепнул я.
— Вон там, Кит. Смотри!
Мы оба видели их — зыбкие силуэты тощих детей, среди которых двигался единственный мальчик из настоящего, из сегодняшнего дня. Он шагал сквозь туман, направляясь в нашу сторону.
— Этот… — простонал я.
— Боже, Боже… — шептала моя спутница. — Сюда идет истинное исчадие зла. Бобби Карр!
Выбравшись из тумана, он встал перед нами.
— Эскью нигде нет, знаете ли, — объявил он. Глаза выкачены, воспалены.
Элли отвернулась, лишь бы на него не смотреть.
— Кое-кто уверяет, что он свел счеты с жизнью, — продолжал Бобби. — Довел игру до конца. Рано или поздно, Эскью с самого начала собирался покончить с собой, и уже не понарошку.
— Чепуха, — буркнула Элли.
— Говорят, тело Эскью надо искать в реке. Говорят, Джакс разорвал его на куски.
Придвинувшись, Бобби заговорил еще тише:
— А еще говорят, это сделал его отец. Исполнил старую угрозу и насмерть забил собственного сына.
— Ты совсем тупой? — обронила Элли.
— А вот Кит так не думает, — помотал головой Бобби. — Правда, Кит?
— Тьфу, зараза! — сплюнула Элли.
— Эскью бы этого не сделал, — сказал я. — И его отец тоже. А на твоем месте я перестал бы повторять глупые сплетни.
На лице у Бобби появилась ухмылка.
— Сплетни? — хохотнул он. — А спорим, теперь, бродя вдоль реки, вы уже по-другому смотрите на воду! Ведь Эскью может всплыть там в любой момент. И еще… Всякому же ясно: его отец, когда напьется, на что угодно способен.
Бобби обратил к Элли ехидную улыбочку.
— А ты… — фыркнул он. — Что ты вообще понимаешь? У тебя в голове ветер гуляет, как Эскью и говорил.
Та выставила вперед свои пальцы-когти, сделала один шажок, — и Бобби дал деру, только пятки сверкнули.
— Вот зараза… — пробурчала Элли, качая головой. — Будь Эскью в своем уме, давно бы сбежал из этого глупого городка.
Дальше мы шли молча, то и дело оглядываясь на водную гладь. Изо всех сил надеялись ничего там не увидеть. А где-то позади тихонько шептались объятые ужасом костлявые детские фигурки.
Шестнадцать
Я провалился в сон и начал срастаться с Лаком, героем своего рассказа. Сидел в темной пещере, греясь у костра под тяжелой шкурой. Мою кожу стянула высохшая, вонючая медвежья кровь. Острый запах дыма першил в горле и обжигал ноздри. Стены пещеры были покрыты шевелящимися в отсветах костра рисунками: огромные хищные звери и мечущиеся в страхе человечки. На шее у колдуна висело ожерелье из звериных клыков, лицо было исполосовано синими татуировками, на груди красной охрой намалеван медведь. В одной руке колдун держал череп, в другой — бедренную кость. Где-то бил барабан, и в ритм ему блестевший от пота колдун топал ногами, издавая кряхтенье, стоны и протяжный вой. Люди вокруг костра тряслись от страха, но не отдергивали протянутых к колдуну рук. Сидевшая рядом со мной мать Лака подняла на грязной ладони горстку ярких цветных камушков.
— Верни мне сына, — просила она. — Верни мне мое дитя!
Колдун раскачивался, вращая глазами. Он опустился на корточки и медленно провел свои голые руки сквозь пламя. Откуда ни возьмись, в этих руках появилось блюдо, полное сушеных ягод. По очереди мы брали с блюда ягоды, совали их в рот — жесткие и горькие, лишенные сока комочки, которые сразу застревали в горле, стоило только проглотить. Колдун же, раздав угощенье, снова пустился в пляс.
— Верни моего сына, — повторила мать Лака. — Верни мне мое дитя.
Я уже не мог держать голову прямо, она то и дело падала на грудь. Все чувства притупились, повели хоровод. Колдун бросил в пламя горсть пыли, и та, вспыхнув яркими цветными искрами, затянула всю пещеру розовым дымом. Все мы поднялись со своих мест и присоединились к волшебному танцу. На сложенных ладонях я протянул колдуну своего аммонита:
— Верни мне деда.
Мать Лака потянула меня за руку, наши взгляды встретились.
— Верни мне сына, — сказала она. — Ты! Верни мое дитя.
Высыпав сияющие камушки мне в руку, она повторила:
— Верни их назад.
Отшатнувшись от нее, я погрузился во тьму и не видел больше ничего, пока не открыл глаза. Свет наполнял мою комнату, за окном опять валил снег, а снизу звала мама:
— Кит, спускайся! Уже скоро придет Элли!
Оказалось, в руке я сжимал окаменевшего аммонита. На коже под ним я увидел множество бугорков: отпечатки, оставленные цветными камушками, которые вручила мне мать Лака.
Семнадцать
Самая середка зимы. Тусклые декабрьские дни. Короткое сияние дней, долгая тьма ночей. Рождественских гирлянд становилось все больше. Светящиеся пирамиды елей в окнах домов. Нитки цветных огоньков, которые вспыхивали, мерцали, танцевали и гонялись друг за дружкой вдоль оконных рам. Они висели на голых ветвях садовых деревьев, под сверкавшими, дрожащими в небе звездами. Снег больше не летел, но мороз никуда не делся. Белое покрывало, затянувшее пустырь, сделалось твердым как скала. Наши следы и наши снежки лежали на нем белыми окаменелостями, а снеговики сторожили их, словно древние истуканы. Лед продолжал захватывать реку, отвоевывая у бегущей воды дюйм за дюймом. В воздухе плавали протяжные ноты рождественских песнопений, доносившиеся из приемников и проигрывателей. Мы разучивали их в школе: «Добрый король Вацлав», «Ночь тиха», «Остролист и плющ»… Вечерами по Стонигейту бродили стайки детей, которые распевали в наших садах:
Дома мы выкручивали отопление все сильнее. Молились вслух, чтобы дед скорее поправился, а в глубине души — чтобы смерть, если она уже близко, не принесла бы ему чрезмерных страданий и более глубокого помрачения. Навещая деда в больнице, мы находили его маленьким и немощным. Порой он узнавал нас, шептал наши имена и касался наших лиц дрожащими пальцами. Порой же устремлял свой взгляд прямо сквозь нас — в ту бесконечную пустоту, которая окружала его.
Молча мы возвращались домой в Стонигейт, садились под рождественской елкой и негромко делились рассказами о том, каким человеком он был. По ночам я лежал в постели, уперев голову о стену, и вспоминал деда: как он расставлял свои реликвии, как распевал про былую молодость. Я зажимал в ладони аммонита, я гладил пальцами кусочек окаменевшего дерева. Я писал рассказы о мертвых маленьких шахтерах, на закате играющих у реки. Я выглядывал в окно и, пришурясь, видел их там — резвящихся на воле тощих обитателей пустыря. Стоило прекратить щуриться, и они исчезали. Я сочинял дальше свой рассказ о Лаке и его странствии по великой снежной пустыне, все искал способ вернуть его с сестренкой домой. Я читал о дрожи земных недр, о конвульсиях континентов с их расползанием в стороны и столкновениями. Я писал о льдах, настолько мощных, что они могли двигать горы. Я писал о древних морях, чей донный ил лежит в сотне футов и сотне миллионов лет под Стонигейтом. Во снах ко мне приходил Светлячок — он вел меня бессчетными туннелями, а потом бросал одного в кромешной темноте. Мне снились шаманы и колдуны, плясавшие в ночи, а также рассказчики, шептавшие сквозь языки пламени. Я чувствовал руку матери Лака, крепко сжавшую мою собственную, ощущал твердость цветных камушков на своей ладони. В ночи мне слышалось едва слышное, хрипловатое пение: «Бывал я молод, и в расцве-ете сил…» — но оно сразу смолкало, стоило только проснуться.