Анатолий Маркуша - Большие неприятности
Земля сказала:
— Стойка убрана, встречный щиток колеса закрыт.
Если замок не открылся, аварийный выпуск применять нельзя. Но... красный свет погас, стало быть, замок открылся...
Я проверил положение крана и открыл вентиль аварийного выпуска. Положение не изменилось.
Что же могло произойти? На взлете, после того, как погасли зеленые лампочки и еще не зажглись красные, до меня дошел... Нет-нет, «дошел» — слишком сильно сказано... мне почудился легкий, скрежещущий звук... собственно, даже не звук — сотрясение... Так бывает, когда на колесах вместе с грязью поднимается какой-нибудь посторонний предмет — прилепившийся камушек, железка... Но я взлетел с сухого бетона.
«Запомни!» — велел я себе. А сам набрал высоту и начал вытряхивать колеса перегрузкой: снижение и резко — вверх. Еще раз, еще... Машина кряхтела, а нога не сдавалась.
Я уж начал с тревогой поглядывать на бензиномер, как бы не остаться без горючего, но тут, не знаю на каком по счету выводе из пикирования, тряхнуло, и я, раньше чем увидел загоревшийся зеленый глазок, понял: нога вышла и встала на замок.
На земле самолет вывесили, произвели контрольное опробование гидросистемы: шасси убиралось и выпускалось беспрепятственно.
Тут я и заметил первый косой взгляд, брошенный в мою сторону. Долго не думая, спросил механика:
— Давай вариант действий летчика, при котором одна нога выходит, а другая остается в куполе.
Механик смутился:
— Да, я ничего... но видите: гоняем — убираются и выпускаются...
Меня отозвал в сторону ведущий инженер:
— Слушай, Николай Николаевич, месяц кончается... подпиши приемку... А мы все в лучшем виде отладим, и завтра машина будет как штык.
— Нет, — сказал я, — сначала найди дефект и устрани, потом я слетаю и тогда подпишу.
— Но план... и премия, — слабо возразил он.
— Нет, — сказал я, твердо убежденный: все правильно, только так я должен поступить. И сразу мысли ушли в сторону: а почему все-таки могла не выйти стойка при открытом замке?..
Из всех перебранных вариантов остановился на одном: неправильная установка встречного щитка колеса. В убранном положении щиток заедало да еще скоростной напор добавил в полете свое усилие, вот стойка и не вышла. А на земле без воздушного потока гидравлика справляется...
С этим я вернулся к машине и высказал механикам мое предположение.
— Проверьте, устраните, ребята, а я слетаю... моментом обернусь!
— Сегодня не успеть. Светлого времени не остается.
Обращение к совести и энтузиазму воздействия не имело. Рабочий день истек.
Вечер был как вечер. А радость куда-то ушла: все вроде правильно, да мне тошно.
Тогда я часто встречался с Шалевичем. Он, отлетав свое, перешел на новую, преподавательскую работу и много занимался проблемами психологии летного труда.
Позвонил Дмитрию Андреевичу, пожаловался на судьбу: вот-де все шло хорошо, никаких сомнений, а тут такая оказия... И не пойму, в чем, собственно, мой просчет.
— Формально, — сказал Шалевич, — ты стопроцентно прав. Но люди, что делать, не любят, когда им демонстрируют свое превосходство, даже самоочевидное. С наземной службой выгоднее разговаривать в примирительном ключе: давайте-де, братцы-механики, посоображаем вместе... А не могло ли так быть?.. И пусть бы так все выглядело, будто они тебя, а не ты их просвещаешь.
Скорее всего Шалевич и на этот раз был прав. В мудрости ему не откажешь. Но соглашаться не хотелось.
Я помнил: еще Александра Гавриловна — директор школы — отсылала меня к энциклопедии. Велела взять том на «К», прочитать про компромисс.
Кто-то гениально сострил однажды: стрельба — это тоже передача мыслей на расстоянии. Вот ведь куда может завести компромисс...
Мы были в полосе очередного перемирия. Правда, я ни на что уже не надеялся, но все-таки... если совсем-совсем честно, чего-то ждал, ну хотя бы ясности.
Но когда Наташка сказала наигранно бодрым голоском: «Колюшка, а Колюшка...», — я сразу, не обольщаясь, понял: сейчас чего-нибудь попросит.
— Ты меня хоть чуточку еще любишь?
Точно, попросит, решил я, но вслух пробубнил что-то совершенно бессмысленное: спрашивай у больного здоровья!
И она сказала своим нормальным голосом:
— Ты не съездишь со мной на дачу? Манатки кое-какие перекинуть? Личное поручение гневающегося родителя.
Конечно, я сразу решил: поеду. Может, это как раз тот случай, что внесет, наконец, ясность в наши отношения. Но вслух спросил:
— А манатки — это?
— Да-а, мелочь разная — рюкзак, две сумки.
Не вдруг досвистел нас старенький паровичок до платформы «42-й километр». Но по дороге ничего не случилось. Болтали о разной всячине, жевали кислые яблоки, старательно (для кого только?) делали вид: мы — закадычные друзья!..
От платформы надо было прошагать километра с три, до Сельца, частью лесом с густым орешниковым подлеском, частью открытым полем, сквозь овсы. Я навьючился рюкзаком, взял одну сумку, хотел прихватить и другую, но Наташка не дала:
— Ты же не ишак! Я, конечно, бессердечная эгоистка, как любит говорить мой родитель, но все-таки не до такой степени.
И мы пошли.
В лесу было дьявольски душно, и густая орешниковая тень мало спасала от жары: воздух сделался каким-то неполноценным, вроде обескислороженным. Через какие-нибудь четыре сотни шагов я взмок и стал дышать ртом.
Наташка все время перекладывала сумку из руки в руку и то и дело заботливо спрашивала:
— Устал, Колюшка? Отдохнуть не хочешь? Ты еще жив, Колюшка?..
О господи, ну что за дурацкое слово — Колюшка?! Колюшка — Корюшка — Коклюшка... Надо ж придумать.
Я мужественно молчал или отвечал односложно:
— Ничего... Тяну пока...
В поле жарило тоже вовсю, но было хоть не так душно. До Сельца мы едва-едва доползли. Разгрузились.
Наташка провела каким-то странно скользящим движением руки от горла к поясу — и взвыла... Никогда я не слышал такого безнадежного плача. Она ревела, захлебываясь слезами, подвывая. А я решительно не мог понять, из-за чего.
Наконец, сквозь непонятные причитания и чуть притихшие всхлипывания до меня дошло одно слово — жук. В первый момент я подумал: может, Наташку укусила какая-то тварюга — клещ или кто там еще кусается? Я хотел помочь Наташке освободиться от кофточки, но она махнула рукой, дескать, не надо, и тут я разобрал еще одно слово: потерялся.
Короче говоря, у Наташки на кофточке была брошка — жук с блестящими, вроде позолоченными лапками. Иголка расстегнулась, и жук — тю-тю...
— И ты из-за такой мути ревешь, как ненормальная? — чистосердечно удивился я.
— Но если бы ты знал, если бы только ты знал, — отвратительным шепотом прошелестела Наташка, — что он для меня значит.
— Дура, — сказал я, — не реви, найду я этого идиотского жука, если он на самом деле был.
И я пошел по дороге от дома к платформе «42-й километр», стараясь шаг в шаг повторить наш путь.
Голова моя была низко опущена, глаза прилежно обшаривали пыль. А солнце пекло с непередаваемой яростью, словно решило наказать меня за нахальную самонадеянность. Иголку в стоге взялся найти! Трепло.
Я шагал медленно и думал: если найду, все будет хорошо; если не найду — дело табак! Какое дело? Почему табак? Никогда я не был суеверным, и всякие там черные кошки, сплевывания через левое плечо, тринадцатые числа вызывали во мне только легкие приливы брезгливости.
А тут втемяшилось: должен найти!
Поле кончилось. Я вступил в душную тень орешниковых зарослей. У меня уже ломило в глазах, и обожженная солнцем шея, казалось, вздувается резиновым пузырем.
Подумал: «А может, Наташка этого жука в вагоне еще потеряла?» И еще: «Если не найду, можно не возвращаться... С платформы — прямиком в город... Нет, так нельзя, выйдет: сбежал, струсил».
Это была полная чушь: кого струсил? Чего струсил? Наверное, от жары и усталости голова моя варила все хуже и хуже.
Пожалуй, я прошел уже половину леса, когда споткнулся о торчавший высоко над дорогой сосновый корень и шлепнулся. Чертыхаясь, хотел было тут же вскочить, но увидел: блестит.
Да-да-да, хотите верьте, хотите нет: блестел. Наташкин жук. Он валялся в пыли, на самой обочине дороги.