Юрий Бородкин - Санькино лето
А вечером, была уха. Наваристая, вкусная, с дымком. Лишь у костра, у реки она имеет такой запах. Лишь у костра, в лесу можно испытать особое волнующее чувство, которое осталось в нас от прародителей, поклонявшихся огню. Может быть, этот зов и манит людей к таежным палаткам, в новые земли и дальние страны, где прежде всего видится походный костер?
Славно сидеть на прогретом солнцем, еще не просохшем и потому не колком сене и слушать, прихлебывая уху, спокойное потрескивание костра, разговор старших:
— Трава нынче прибыльная. Только бы погода постояла.
— Постоит, — заверил дедушка. — Небо высокое, и кузнечики вовсю пиликают. Уж ежели к дождю, дак у меня ногу заможжит в сухой кости.
Удивительно! Как может зависеть от погоды боль в раненой дедовой ноге? И как понять: небо высокое? Вроде бы обыкновенное.
У Витьки свои мысли.
— Слушай, а если забраться далеко вверх по Сотьме? Туда ведь редко кто хаживал: рыбы можно натаскать — ужас!
— Пойдем завтра! — обрадовался Шурка.
— Нельзя. Сено будем сушить.
Из-за леса не видно, как гаснет заря. Темнота постепенно набухает вокруг огня, уже не различишь отдельные деревья, все они слились, будто земляной высокий вал окружает поляну.
— Шур, принеси воды, чайку скипятим, — распорядился отец.
Страшновато. Признаться — стыдно. Вроде и рядом берег, а сердце замерло, когда скрылся из виду. Кусты ткнулись в лицо. Река крадется под ними. Шаг, еще шаг. Только зачерпнул воды, что-то бултыхнулось у того берега. Чуть не выпустил чайник. Пулей выскочил на луговину, казалось, вот-вот это неведомое схватит за пятки.
К костру подошел шагом, но не мог унять сбившееся дыхание.
— Что запыхался? Как будто гнались за тобой, — заметил отец. — И воды полчайника.
— Там чего-то плеснулось. — Шурка испуганно показал на реку.
— Рыба. Кому еще плескаться в реке?
— Ну да! Вот как бы полено скатилось с берега.
— Это тебе показалось.
— В общем, струхнул, Саня, — посмеялся Витька.
— В другой раз ты пойдешь по воду. Понял? Тогда посмотрим.
— Испугал! Хоть десять чайников принесу.
С полным безразличием к Шуркиным переживаниям Витька растянулся на сене, прикрыв лицо кепкой. Отец тоже прилег.
Дедушка Иван плел вершу, ловко перегибая на обруче длинные ивовые прутья. Сидел он, подогнув калачиком ноги, и похож был на кудесника: лицо сухощавое с острым подбородком иссечено морщинами, как потрескавшаяся от жары земля, зоркие глаза спрятались под кустистыми бровями, похожими на ячменную ость.
— Дедушка, леший водится здесь? — спросил Шурка.
— Теперь никого нет. Это прежде водилась всякая нечистая сила.
— Тебе приходилось видеть?
— Бог миловал. Слышать много слышал разного от стариков.
— Расскажи.
— Забоишься к ночи-то.
— Не забоюсь, расскажи.
— Знаешь за нашей деревней Касьяновы горы? Их с поля, с верхотинки видно. Ну, горы не горы, проще сказать, место такое крутое за рекой. Так вот, пошел туда тихоновский парень Касьян по бруснику. Молчун, сказывают, был. Людей-то вроде как сторонился, какую-то думу или мечтательность носил в голове. Берет, значит, бруснику, а ягод будто кто подсыпает, что дальше, то больше: все красно по мшанику. Нашвырял скорехонько корзину, стал дорогу искать. И куда ни повернет, натыкается на еловую чащобу — нету ходу, и шабаш! Вдруг слышит хохот девичий. Оглянулся, а под сосной стоит красавица, каких не сыскать. Платье на ней зеленоватое и легкое, как дым, волосы белые, похожие на еловый мох цветом, в глазах как бы прозрачная смола застыла. В руках корзиночку держит.
Витька перевернулся на локти, пододвинулся поближе к дедушке. Сразу пропала дрема.
«Куда, — спрашивает, — торопишься, Касьян?»
«Домой, — отвечает. — А ты как здесь очутилась?»
«По ягоды пришла. Ты вон сколько набрал, отсыпал бы маленько».
Подошел он к ней, а у самого ноги трясутся. Боится в лицо ей глянуть. Сыплет бруснику и, как бы невзначай, норовит коснуться ее руки. Она догадалась и говорит: «Не дотрагивайся до меня, Касьян, если дотронешься, тогда уж я тебя не отпущу. Люди редко сюда ходят, а мне скучно».
И исчезла, лишь хохот разнесся по лесу такой, что озноб взял Касьяна. Очнулся он, видит, с полкорзины вытряс брусники на землю. Кинулся бежать опрометью. Солнце в ту пору выглянуло, сообразил он, в какой стороне дорога. После сам и рассказывал про это тихоновским. Может, примечталось-привиделось ему? Кто знает?
Отец храпел как ни в чем не бывало. Витька привстал, подбросил в огонь дров. Искры взметнулись высоко.
— Больше он ее не видел?
— В том-то и беда, что стало тянуть его на эти самые горы. Боится, а идет, потому что, видать, завладела она его душой. Однажды не вернулся домой. Сказывают, всю деревню подымали: с барабанами, с ружьями скрозь прочесали лес. Отыскали одну корзину. Пропал парень. Оттого и название тому месту — Касьяновы горы.
— Дедушка, может быть, она и сейчас там живет? — спросил Шурка.
— Уж много лет прошло, никто не встречал. Ладно, пейте-ка чай да ложитесь спать. Теперешняя ночь с воробьиный скок.
Не спалось Шурке с Витькой. Шушукались в шалаше:
— Дурак этот Касьян. Я бы не пошел больше в бор, — рассудил Шурка.
— В том и дело: приворожила она его. Наверно, коснулся ее руки.
— А ты еще говорил, вверх по Сотьме пойти. Там глушь, поди, пострашней Касьяновых гор.
— Он один был, а мы вдвоем. Когда вдвоем, ничего не чудится…
Костер догорал. Тихо подкрались зарницы. Мелькнуло за Сотьмой раз, другой, и пошли плескаться по небу сполохи. Весело и жутко было смотреть на безмолвный небесный огонь. Бегло освещалась вся поляна, и виделось Шурке в листве берез белое лицо лесной красавицы с неподвижным холодным взглядом смоляных глаз…
Разбудил ребят звон косы. Отец стоял широко расставив ноги и держа под мышкой косу, чикал по ней лопаткой. Над рекой стлался туман, как будто осевший за ночь дым от костра, и оттуда, из тумана, шел к шалашу дедушка. Он всегда последним ложится спать и раньше всех встает.
— Ну что, косцы? Подымайтесь, пока роса не отряхнулась. Поставил я вершу, ужо в обед осматривать пойдем.
Глаза слипаются, плечи поламывает с непривычки, но это скоро пройдет, стоит лишь немного поразмяться с косой.
Из-за темного леса восходит большое, еще не жаркое солнышко. Оно тоже мало отдыхает в эту пору, спешит помогать людям. Начинается новый день, и сами собой пропадают ночные страхи. Сейчас Шурка с братом готовы пойти по малохоженым берегам Сотьмы и даже на Касьяновы горы.
Над поляной пахнет земляникой — сохнет вчерашнее сено. Перед обедом его будут ворошить, а к вечеру смечут в копну. Вокруг нее станет просторно и чисто, как на зеленой скатерти.
Быстро потекут лесные дни. Настанет суббота. Кто-то первый услышит отдаленное тарахтение трактора и закричит: «Дядя Вася еде-ет!»
Все обрадуются, как радуются полярники гулу самолета, и нестерпимо захочется домой.
В поселок Шурка с Витькой возвращаются, лежа на огромном возу душистого сена. Воз, покачиваясь, плывет боровой дорогой, раздвигая лес. Белые облака тоже качаются над просекой и тянутся по ее голубому руслу, словно истаявшие льдины…
Мать встречает их счастливой улыбкой. Она уже приготовилась отметывать сено, стоит с вилами на высоком пороге распахнутых ворот повети. Начинается веселая работа. Сеном завален весь двор, его подают и подают навильниками на зарод. Шурка едва успевает утаптывать. Сенная пыль першит в горле, щиплет ноздри. Сену нет конца.
Теперь и на повети, и во дворе, и в избе до конца лета будет пахнуть сеном. Запах этот и зимой напомнит о покосе на Сотьме, о зоревых ночах, о непостижимой тайне лесных легенд.
Дальние поезда
I
Живет Пашка на берегу озера, в Осокине, у дяди Матвея. Отец погиб на фронте, мать умерла.
Скучная жизнь в дядином доме. Тетке Анисье вечно нездоровится. Прибежит она с колхозной работы и начинает охать да ахать, и все-то ее раздражает. Лицо делается скорбное, голос нудный, тянучий, даже жалобный: «Панька-а, огурцы-то полил ли? И пришли бы помогли загребать: просто разрыв сердца! Принеси-ка луку, да с коковками не дери, перышками щипли». Она и дядю Матвея нудит, только он привык к этому.
Сначала дядя казался Пашке добрым, заботливым. В хорошем расположении духа он говаривал: «Ты, Панька, вместо сына нам, акромя никого у нас с Анисьей нет. Ежели строг иной раз бываю, не обижайся, потому что худого я тебе не пожелаю, а наставлять в жизни надобно. Это, брат, мудреная штука, запутаться можно, как в лесу, и не найти свою линию». И дядя глубокомысленно потрясал желтым от курева пальцем. Любил он порассуждать на подобные темы, видимо считая, что сам-то познал житейскую премудрость и линию нашел. Но по мере того как рос Пашка, он все более узнавал дядю, и постепенно складывалась неприязнь к нему.