Кристина Ятковская - Сыр (сборник)
В детстве моей мечтой было стать яблоком. Кто-то сказал, что можно вырасти на дереве, созреть и налиться соком. Красные бока такие красивые. Блестят. В них можно натыкать гвоздики и никогда не состариться. Я висел на ветке и обливался потом, но солнце нисколько не округляло моих очертаний. Я надувал щёки и думал о кожуре и косточках. Яблоню приходили трясти, чтобы призвать меня к порядку или к обеду, но я ещё не был готов. А потом я чуточку подрос, и ветка обломилась; я понял, что сгнил, так и не став яблоком. С тех пор мне нечего терять, во всяком случае, мечты никакой не осталось.
Пуговицы, теряющие детей
Не знаю, сколько мне лет, но знаю, сколько у меня веток. На ветки иногда вешают конверты, в которых – то письма, то пустота. Приятно, когда письма, я ощущаю наполненность, даже зимой, когда до яблок ещё далеко.
Приходят люди и поют моим птицам. Петь могут те, которым легко ощутить на себе оперение. Остальных я трясу, чтобы они приносили свои плоды, иначе ничего не выйдет.
Иногда мне скучно, и я читаю. Один человек хотел стать яблоком, а я не помогла, не хотела. Я-то знаю, как лучше, как он любит пить сок и писать имэйлы, я знаю, как скучно ждать осени без его болтовни о зверях. Зверей я никогда не видала.
Яблони, кажется, не стареют; или мне одной повезло не глазеть на себя, в то время как прочие сохраняют свою тонкость. Мне бы хотелось развешивать на чужих ветвях письма и нажимать на кнопки, хотелось бы наливать тому крохе чай в его маленькую чашку, но больше он не приходит, ветви отрастают, а его всё нет, значит, стал зверем, если они и вправду существуют.
Птицы говорят исключительно о делах и утомляют, они похожи на корни, до того глубоки их мысли. В них тоже нет старости, только перемещения и следы на снегу. Для этого им нужны люди, для лёгкости, нет ничего слаще пения людей в весеннюю пору.
Дети
Соня
Соня хороша, как сверкающая бусинка, она будто сошла с мозаики на стадионе Юных пионеров. Я не знаю ничего про этих пионеров, они давно вымерли, ещё до меня, пусть даже юными, гигантские ящеры и те реальнее. Но Соня, ей навсегда четырнадцать, лёгкие волосы, сладкие щёки, мечтательная спина.
С каждым годом и днём рождения, думаешь, что не дорасти до неё, не достать, эта пропасть будет вечной, непреодолимой, никаких мостов, не допрыгнуть; она могла бы перелететь ко мне, если бы захотела, она лёгкая, что ей стоит. Но Соня никогда ко мне не прилетит, я не умею с птицами, тем паче с ангелами.
Соня как идеальная идея, как тот финальный, приплюсованный к общей массе звук, выжимающий из тебя слезу, или отпускающий всю твою внутреннюю сжатость на свободу, как собственноручный разрыв на теле. Возвращаешься ночью по тёмной улице, случайные шатающиеся люди, скудные лучи жёлтого света, разве что подсветить лужу, и тебе ничего не слышно, ни машин, ни гудящего электричества, слышно только музыку твоей любви к Соне, как оглушённый идёшь, весь в слух, бесконечное повторение, и вдруг в тебя пуля, чья-то случайная. Ударяет в спину, или в голову, или в шею, где кожа нежнее. И очень не сразу чувствуешь боль, только холодное, только прикосновение, как Сонин палец зимой, одной из тех зим, когда вы вдруг стали знакомы. Она хороша, как сверкающая бусинка, как луна, как звёздочка, сразу чувствуешь себя и ниткой, и небом, только не знаешь, как об этом сказать, пока не погасло, пока не проснёшься с нею рядом, не подумаешь – моя, не задохнёшься от подступающих слов, отступающих действий. Правда ли всё это? Сонин холодный палец, вот что тебя ударяет, так, что не почувствуешь боли, не успеешь испугаться, чего ты боялся раньше? Темноты? Нелюбви? Клыкастой собаки? У Сони не было собак, не было никаких животных, у неё были люди, много людей, и стать одним из них, это как войти в нобелевские лауреаты, не зная критериев, не зная направления, за математику ты или за мир. Ощупываешь темноту за её платьями, зрачками, ресницами, подошвами ботинок и туфель, шагами то в сантиметр, то в милю, одна за другой слоями снимается папиросная бумага, всё отчётливее Соня.
Чья-то пуля случайная, в голове громко, на губах всё ещё громко от Сониного рта, сказавшего однажды невозможное, слабое, сильное, полюби меня; обезоружили и оставили ни с чем и со всем, с самим собой, с одним только страхом больше не ощущать.
Если бы смерть моя зажила так же быстро, как царапина на коленке?
Соне навсегда четырнадцать, на любом изображении моей памяти есть её отпечаток, маленьких рук, пяток, носа. Соня, сказавшая однажды – полюби меня, когда уже никуда и никак от отсутствия ответов, от таких одиноких гудков ни в чём неповинного времени, твоё спасение или наоборот, в её глаза попадали снежинки, на тебя сейчас падают снежинки и скудно светят жёлтые фонари, издалека, иногда, редко.
Сонин смех как цветные стёклышки, как ворох внезапно побронзовевших листьев, как тысяча треугольников. Соня смеётся, шатается, кидает свой пистолет на индевеющий асфальт, подпрыгивает и улетает. Ветер округляет пряди волос, в ушах не замолкает музыка, бесконечный повтор любви к Соне. Фонари стонут и продолжают светить.
Валя
Родители-ретрограды!
Сейчас уже никто не называет мальчиков Валями, а его назвали; наверно, у них не было знакомых Валь и ассоциаций с ними. Ничем не нагружать, пусть он будет сам.
Валя абстрагируется от ненужных звуков, слышит только нужные. Музыка в целости и сохранности, все инструменты следуют по своей траектории, как космические тела, вот тут ничего лишнего. На потолке – фосфорные звёздочки, и хотя он уже вырос, звёздочки эти так высоко, что не отковырять. Они, кажется, насовсем держат его маленьким. Спасают от сухости, приходящей с каждым годом, каждой зимой, одаривающей лишней цифрой. В комнате шуршат часы, шаркая секундой, и толстеет шкаф, кровать всегда какая-то холодная. Всё-таки звёздочки близко. Из окна, когда солнечно, видна тень на доме напротив, это тень от Валиного дома, как между двумя зеркалами. В дождь дом напротив хорошо намокает. Что угодно может происходить в доме напротив, если в одной этой комнате произошла уже целая жизнь, по меркам бабочек, пожалуй, тысячелетия, по меркам людей – жалкие или доблестные, лестные одиннадцать.
Радио уже никто не слушает, последний радиоприёмник Валя с Татой похоронили во дворе. Тата смахнула слезу и сказала речь. И ещё сказала, что заберёт себе антенну. И забрала. У неё были какие-то веские школьные причины её забрать, и Валя не возражал, в школу ему нужно было идти только на будущий год, и он пока ещё позволял себе жить на полную катушку. К примеру, хоронить приёмник. Радио уже никто не слушал, хотя было в этих штуках что-то привлекающее своей старостью и внутренностью. Валя думал однажды, что мог бы быть тем давним каким-нибудь Валей, собиравшим и разбиравшим радиоточки и наслаждавшимся детальками, железками, голосом Америки. Какой у неё голос? Она женщина? Или это хор сладкоголосых мужиков – соединённых штатов? Обо всём этом у Вали было смутное представление. Почему-то айпод не вызывал желания ни разбирать его, ни собирать. Как, впрочем, и хоронить.
Тата очень быстро выросла, как-то у девочек это незаметно получается, да и вообще у чужих детей, которых видишь через раз. И лицо у неё сделалось другое, и вся она стала другая, Валя говорил ей – привет, и слышал в ответ тоже – привет, но этот привет был взрослый, и как будто откуда-то свыше. Потом приветы вообще прекратились, куда она делась – неизвестно, не так уж они дружили, чтобы как следует прощаться.
Иногда он думал – а могла бы она достать до его звёздочек на потолке? Могла бы она их оторвать, и оторвать вместе с ними его от самого привычного, что только есть, от себя, и от шкафа, и от очередной зимы? Конечно, могла бы. А он не мог и не смотрел на потолок месяцами. Незачем было смотреть на потолок.
Ванна, немного один, изо дня в день одна и та же, меняется мыло, оно уменьшается до полного исчезновения и заменяется другим. Вода заливается в нос – от неаккуратности – Вале сразу вспоминается бассейн, захлёбывание, хлорка, долгое бульканье воды, кажется, внутри мозга, от одного уха к другому. Опоздание, когда за тобой не приходят, и идёшь в одиночестве, в неуверенности в завтрашнем дне, в раздевалку. Без пропуска и права, но вроде как тебя впускают, и скользко, тапочки слетают с ног, но идёшь, и близко к краю, как смельчак. Валя мысленно делает много смелого, от чего кровь холодеет, и внутри весь вздрагиваешь от близости смерти или других неприятностей. Зато сейчас он умеет плавать, и довольно быстро, его не догнала бы акула – и каково это, быть акулой? Если бы школа стала аквариумом, он был бы акулой и ел учителей, разгрызал бы старые деревянные транспортиры, такие допотопные, вода размыла бы чёрно-белый дощатый портрет Пушкина, на нём катались бы приезжие из Лос-Анджелеса сёрфингисты. Валя сгрыз бы и их.