Елена Акбальян - Талисман
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Я люблю наш город осенью. Нет, не тогда, когда он в желтых хан-атласах да в золотом шитье под высоким, летним еще небом.
Такой любят все.
Я жду не дождусь поздней поры, когда золото хлынет на землю. Шуршанием затопит оно тротуары. Нальет до краев арыки. Бредут арыками поливальщики, по колено в бурлящей листве, и отгребаются прутяными веслами.
Быстро сойдет осеннее половодье. Опять обмелеют арыки. Зато повсюду на их берегах поднимутся сыпучие горки. И вот они уже курятся по городу — проснувшиеся маленькие вулканы.
Первый дождь, такой долгожданный после великой суши, придет обязательно ночью. Почуешь его на рассвете, сквозь самый крепкий сон. Сильно задышит в окно совершенно особенный, позабытый за лето воздух. Запахнет прибитой пылью и вымытыми камнями. И не уснувшей еще древесной корой. И осенними, размоченными травами.
Потом ловишь звуки. Ловишь радостным ухом шуршание за окном и негромкое, деликатное бульканье разбуженных водосточных труб (так тихонько орудует на кухне вставшая раньше всех Фрося).
Становится зябко. Кутаешься в простыню, так и не открывая глаз, счастливо угадывая сквозь сон, что это пришел, наконец, дождь, дождь…
Первый осенний дождь приведет за собой другие дожди. И все городские звуки потонут в ровном и спором шуме падающей воды, в плеске и шуршании. И так озорно, с пусканием пузырей в лужах идет эта великая мойка, что усидеть под крышей нет никаких сил. И мы удираем под дождь: пусть прополощет и кольцами завьет волосы, мягкие, вдруг пахнущие рекой…
В школу бежим босиком, держа за хвосты тряпичную обувку. Шлепаем по отмытым, нарядно пестреющим кирпичам — я по красным, а Танька по желтым. Сильно ступая, Вовка переделывает лужи в фонтаны. Возле школы, выстояв очередь у плюющейся водосточной трубы, обуваемся и со вздохом тянем на себя мокрую ручку парадной двери.
Впрочем, тут, на пороге, и кончаются все вздохи. За порогом нас сразу захватывают дела.
Надо бежать в бухгалтерию, узнавать, перевели нам или нет деньги с грензавода. Деньги нужны срочно: в городе идет сбор средств на танковую колонну.
Завод сам просил помощи у школ: у них там всегда аврал в конце лета. Бабочки кладут и кладут грену, и надо вовремя отобрать ее; надо её сортировать — по сто грен в пакетик — и ставить на консервацию в специальные камеры с режимом температур. Там грена мирно проспит зиму, а весной пакетики разъедутся по колхозам и просто в дома колхозников — на разведение и выкормку шелковичных червей.
Крошечные поначалу, черви будут шуршать день и ночь, безостановочно выкусывая из листьев тутовника зеленые кружева — целые вороха кружев за сутки; будут расти и тучнеть, пока, наконец, не начнут беззвучно мотать вокруг себя белый или желтый кокон.
Пройдет срок, и каждые сто грен коконами возвратятся в город — на шелкомотальную фабрику, а там и в прядильню, на ткацкий станок. А потом пудовые тюки тончайшего натурального шелка, такого крепкого на разрыв, что кромкой его можно порезаться, как бритвой, погрузят и увезут на военных грузовиках в специальные военные мастерские.
Увезут, чтобы в необходимый день и час раскрылся тот шелк в огромном насторожившемся небе неслышными, как облака, парашютами военного десанта…
Все это в первый же день на заводе объяснила тетя Поля, наш бригадир, — совсем домашняя тетя Поля, которая звала нас «дочки». А работа, несмотря на такую важность для обороны, оказалась самая простая: нас посадили у столов, дали грену и бумажные пакетики.
Примолкнув, мы считали и считали грену, отгребали от кучки пальцем одну желтую крупицу за другой.
И поглядывали на стрелки круглых цеховых часов. Они передвигались черепашьим шагом, а на стеллажах, уходящих в жаркую глубину цеха, в своих коробках спаривались бабочки и откладывали все новую грену, и огромный цех был полон усыпляющего стрекотанья крыльев и душного, тяжелого запаха грены.
Зато нам полагались талоны на обед, а после работы можно было сколько хочешь полоскаться в душе и, зябко приседая под струей, хвастливо трещать о своих производственных успехах…
Но главное, нам полагались деньги. Трудовые, честно заработанные коллективные деньги, о которых мы сразу решили, что они до копейки пойдут на танки.
Еще мы собираем посылку на фронт.
На уроках домоводства вяжем носки и варежки — из неровной, тяжелой от жира пряжи, пахнущей бараном. Вымытые, с выщипанными мусоринами, они лежат, готовые к отправке, в классном шкафу. Мы знаем: бойцы будут рады их теплу в осенние холода.
Ниже на полке двумя аккуратными стопками сложены кисеты и платки.
Римка вязать не хочет. С иголкой в руках ее тоже никто не видел. Но ключ от шкафа хранится у нее. Так она сама решила, а мы, похоже, заранее согласны с любым ее решением.
Каждое утро она с важностью достает ключ из портфеля и, сопровождаемая нетерпеливой стайкой девчонок, идет к шкафу. Щелкает замок — раз и второй, — и Римка поворачивается принять новые подарки. И хотя каждый подарок рассмотрен и обсужден, хотя они вдоволь нагулялись по нашим рукам, мы толпимся у шкафа, разглядывая его содержимое.
— Ой, девочки, смотрите, как уже много!
— Вон твой кисет наверху, ага?
— А это Магин, он все же самый красивый…
Я обеспокоена: не вижу своих носков. Они заметные, черные с белой каймой, — одни такие на весь класс. (Черной была наша Зорька, а белой пряжи, поворчав, дала мне из своих запасов бабушка.) Но Римка нарочно упрятала каемки, заложив носки в середину кипы.
Я чувствую, как во мне закипает злость.
— А это зачем, ахчи?! — фыркает Римка.
В руках у нее платочек — шелковый, с широкой и легкой, как пена, кружевной обвязкой. Я тотчас узнаю его. Это же Танькин, самый лучший! Вот чудачка! Принесла такое и молчит…
Танька делает платки на продажу. На толкучке у бабки их раскупают охотно. Но с некоторыми Танька не в силах расстаться, хотя бабка ест ее за это поедом. Самые удачные платки Танька хранит в комоде, в своем ящике…
Сейчас она стоит перед Римкой — красная, онемевшая.
А Римка хохочет:
— Ой, держите меня, что бойцу посылает! Как кисейной барышне! Носик пудренный кружевами обмахивать!
И Римка, кривляясь, обметает платочком свое черное, некрасивое лицо. Девчонки смеются.
— Нет, — веселится Римка, — он его на грудь — и айда в атаку!
Римка пристраивает платочек в карман и нарочно пышно растопыривает обвязку.
Словно нежный цветок расцветает на Римкиной груди.
У девчонок разом замасливаются лица. Римка замолкает, косит на платочек глазом.
Что-то новое зреет в его черной глубине.
— А он ничего… — говорит Римка. — Он мне подходит. Подари-ка его мне, Эскадроша.
И подмигивает Таньке нахально.
Танька молчит, не смотрит на Римку. В глазах ее копятся слезы, пронзительно просвеченные солнцем. А подбородок начинает мелко дрожать.
И тогда что-то делается со мной.
Вокруг темнеет, будто низко подвалила туча.
Я выхватываю платочек из Римкиного кармана, непослушными пальцами расправляю и складываю его. И только потом говорю Римке:
— А марципанов ты не хочешь?!
Потеснив ее створкой, я распахиваю дверцы и бережно укладываю платочек на другие — на самый верх.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Мама у нас вечно занята. Чуть выдастся минута, уже сидит за своим бюро. Крышка его завалена бумагами и никогда не закрывается. В ящичках хранится картотека — выписки из книг и древних рукописей (мама быстро рисует справа налево червячки и крючочки арабских букв). У нее в бюро порядок — не то что у меня в столе. Карточки разложены по конвертам. На конвертах надписи: «Тюбетейка», «Ислам», «Ремесло», «Семейные обряды». Тут же, в пещерке, исписанные знакомым почерком блокноты — мамины беседы с информаторами (так зовут древних стариков и старух, которых она опрашивает).
Нам с Люськой запрещено подходить к бюро. Тем более рыться в его ящичках. Но в один, верхний справа, я люблю заглядывать.
Там нет бумаг. Завернутый в фланелевый лоскут, там хранится мамин талисман.
Иногда, если дома никого нет, я достаю талисман. Он лежит на ладони, легонький, нарядный, как серьга. Перед зеркалом я цепляю его крючочком к волосам — возле уха…
Я не очень-то верю в волшебную силу талисмана. Но мне как-то спокойнее за маму от того, что он тут, в ящичке бюро. Особенно теперь, когда из-за этой Ахуновой она приходит домой сама не своя.
После того как мама провалила ее «почин», Ахунова затеяла инвентаризацию фондов. Подло дала понять, что подозревает маму в хищениях! В тот день мама не ложилась спать — писала что-то до света за своим бюро. Наконец, уже при солнце, дунула на коптилку и, сладко, с хрустом потянувшись, сказала бабушке: