Анатолий Маркуша - Большие неприятности
Охота не понравилась. Большие хлопоты, большой шум, ничтожные результаты. Это — раз. И два: долго вспоминалось лицо толстого человека, искаженное неодолимым желанием убить.
(Слава богу, на войне я был истребителем, летал в одиночку, без экипажа. И никто не видел моего лица, когда я нажимал на гашетки. И я сам не видел.)
С той охоты в качестве трофея я привез заячью лапу. Дал деревенский охотник, сказав — на счастье, чтобы фартило... Потом я в кино видел: заграничный боксер таскал точно такую лапку. Для непобедимости. Но лапа не помогала. А я так и не узнал — помогает или нет: Наташка выклянчила. Сказала... пудриться!
Во второй раз я попал на охоту под занавес моей летной службы. Пригласили... Отказаться не было причин. В самом деле, не скажешь ведь: да был я один раз в детстве и не понравилось... Смешно.
Мы долго ехали на вездеходе. Нам предстояло добыть лося... Вскоре я постиг суть этой охоты. Из леса по хорошо наторенной тропке должен был выйти лось. Полуручного зверя долго подкармливали, и теперь он просто не мог не выйти: его научили двигаться этой дорогой, прямиком к кормушке. Итак, лось должен был выйти на охотника. И хозяин, естественно, до л ясен завалить сохатого из своего замечательного именного, дарственного «зауера» три кольца.
Не постиг я, однако, другого: мне, не охотнику, совершенно случайному, стороннему человеку, вся эта примитивная механика раскрылась через каких-нибудь полчаса. Как же мог не понимать ее охотник, ради которого устраивался весь спектакль?
«Странно, — думал я, — не понимать он не может, но, если понимает, какой ему интерес стрелять в ручную скотину? Это же все равно, что охотиться на корову».
И тут я поглядел на самого. Он стоял прямо и прочно — пожилой, грузный, уверенный в себе человек.
В лесу затрещало.
Я видел, как мгновенно он ожил, проворно вскинув ружье, как он изготовился и напрягся. Я глянул ему в лицо и, словно жизнь не минула, увидел отцовского приятеля на той жалкой заячьей охоте — точь-в-точь такой же приоткрытый рот и засохшая в уголках губ слюна, такие же глаза без мысли... И этот дрожал от нетерпения — убить!..
А по тропе, едва касаясь земли, медленно-медленно плыл, грудью раздвигая ветки, приближался к нам лось. Он был не очень крупный, будто литой, словно струящийся в солнечном неровном освещении.
«Какая сила, — подумал я. И сразу: — Не дам... Черт с тобой, хозяин, я знаю — не простишь... да, плевать!» Я взвел курки, поднял ружье повыше и грохнул разом из обоих стволов над его головой: «Вот тебе, а не лось!..»
Ничего я этим, конечно, не достиг, не доказал и не изменил. Лосей били и бьют: стреляют браконьеры и по лицензии — законно..,, И ничью совесть я не задел. О какой совести можно говорить, если человек выходит убивать прирученную скотину?!
Единственно, чего я, пожалуй, добился: дал основание сомневаться в моих умственных способностях.
Недоумок этот Абаза — факт!
И все равно — не жалею. Такой я и не хочу быть другим.
* * *
Утро синее, ветерок, прохладно — живи, радуйся. И в школу я шел с самыми добрыми намерениями: не задираться, внимательно слушать на уроках, если спросят, отвечать по возможности наилучшим образом, короче — соответствовать самым высоким нормам...
Но до класса я не дошел: в коридоре меня окликнул старший пионервожатый. Звали его Веня, а больше о нем ничего толком не помню, если не считать защитных галифе, такой же рубахи навыпуск и двух ремней — одного поперек туловища, другого — наискось, через плечо.
Веня зазвал меня в пионерскую комнату и распорядился:
— Завтра в восемнадцать ноль-ноль будем приветствовать. Приготовишься. Чтобы синие штаны, белая рубашка и галстук выглаженный... Выступаем в клубе у шефов. Держи текст, — и сунул мне тонкий, на манер папиросного, листок с едва различимыми машинописными строчками. — Выучишь назубок.
Еще в классе я прочитал и легко запомнил:
«Дорогой товарищ мастер, Петр Васильевич Воронков, для меня большое счастье вам вручить букет цветов! Пожелать по поручению и от имени ребят достижений и свершений долгий непрерывный ряд. Ну, а мы пока за партой выполняем личный план, но готовы, хоть бы завтра, встать на смену мастерам...»
Дальше текст переходил к Нюмке Бромбергу, потом — к Ире, к Наташке и ко мне уже не возвращался.
В назначенный час мы, принаряженные, с тщательно прилизанными головами, вышли на ярко освещенную сцену и бойко приветствовали знатного стахановца — так именовались в то время самые лучшие, передовые рабочие — Петра Васильевича Воронкова.
Чествовали его по случаю награждения орденом или была какая-то юбилейная дата, не помню.
Затрудняюсь сказать, что чувствовали, что переживали другие ребята, я не слишком волновался и никакого особого душевного трепета не испытывал. Наверное, потому, что Петр Васильевич Воронков как был, так и остался совершенно посторонним мне человеком: никому ведь в голову не пришло рассказать нам о его жизни, достижениях этого выдающегося стахановца, показать его станок — если он работал на станке, — познакомить с продукцией, выходившей из его умелых рук, словом, хоть как-то раскрыть перед любопытными мальчишескими глазами мастера и дело, которому он служил наверняка самым лучшим образом.
Думаю, и остальные ребята отнеслись к нашему участию во взрослом торжестве примерно так же, если не считать Веню...
Он-то изрядно нервничал и все лез руководить:
— Значит, так... внимание! На выходе никто не топает!.. Абаза! Не забудь повернуться к товарищу Воронкову, будешь смотреть ему в лицо! Все после слов: «...на смену мастерам» — хлопают...
Выступление прошло вполне благополучно: никто не свалился в оркестровую яму; никто не забыл слов; все читали достаточно громко и бойко... Словом, мы произвели самое благоприятное впечатление и, очевидно, понравились руководству района. Сужу столь уверенно потому, что недели через две Веня снова призвал меня и, как в прошлый раз, отрубил:
— В воскресенье, в шестнадцать тридцать, приветствуем. Штаны темные, рубашка белая, галстук глаженый... Держи текст.
«Дорогой товарищ мастер, Александр Борисыч Савин, для меня такое счастье подвиг ваш: в труде прославить, пожелать по поручению и от имени ребят...» — дальше все шло, как в первый раз.
И опять все закончилось к всеобщему удовольствию. Только Веня суетился еще пуще и покрикивал на нас...
— Наташа! Дай улыбку во взгляде!.. Абаза, громче и задушевнее... Фортунатов, что у тебя во рту? Выплюнь немедленно...
Снова нам хлопали долго и дружно. Опять я видел умиление на усталых, жестких лицах взрослых, как-то слишком прямо сидевших в своих плюшевых креслах. Все было, как в первый раз, только... и следа радости не возникло, никакого намека на возбуждение не появилось: отзвонил — и с колокольни долой!
Скорее всего я бы и не сумел объяснить тогда причину тревоги, сомнения, какого-то стыда, закравшихся в душу. Видать, раздвоение так просто не дается.
Но как бы оно ни было, когда Веня потребовал меня в третий раз и безо всяких вводных сунул листок с текстом: «Дорогой товарищ мастер, Федор Дмитрии Казаков...» — что-то замкнулось.
Я положил листок на кумачовую, в чернильных пятнах скатерть и покачал головой:
— Нет.
— То есть как — нет? — очень тихо, не столько с угрозой, сколько с удивлением спросил Веня, дергая косой ремень, изображавший портупею.
— Не буду.
— Разве ты не понимаешь... последствия... резонанс... И вообще, а что случилось?
Я повернулся и молча пошел из пионерской комнаты. И было мне не так страшно, как неловко; не за себя — вообще.
— Подводишь коллектив! Пренебрегаешь доверием товарищей! Уклоняешься от участия в политическом мероприятии! — долетело мне вслед.
Кажется, только тут я оценил серьезность угрозы. И струхнул, не стану скрывать. И сразу обозлился. Впрочем, и к лучшему — когда я злой, голова работает яснее.
— Уклоняюсь? — заорал я в полный голос. — От политики уклоняюсь?! Пошли в райком! Пошли, и пусть мне там скажут, «дорогой товарищ мастер», что за политику делают твои приветствия! Кому они нужны?! — Я орал довольно долго и, видя, что старания мои не напрасны, вдохновлялся все больше, а Веня линял на глазах.