Пит Рушо - Итальянский художник
Мне кажется, что сами картины его не очень-то интересовали, он делал пространство, то самое дыхание в пустоте, он создавал строй объёмов и ритмов потому что ему надо было как-то оправдаться перед зрителем. Думаю, он был из тех, кому белая залевкашенная доска дороже густой похлебки живописи.
Кефаратти был хорошим парнем. Мы договорились, что будем работать вместе. У него было много заказов, он сделал меня своим компаньоном, и я снова рисовал. Так началась моя вторая карьера художника.
Во всей истории с Кефаратти до сих пор осталось невыясненным только одно: как он мог ночью понять, что я это я? Как он меня вообще узнал, после моей отсидки в замке Муль. Какого дьявола он делал той ночью в городе? Я не спросил, а он о себе рассказывал мало.
Нет, такой силы не существует, да и не было её никогда, нет легкокрылых путей рисования по заоблачным росистым тропинкам, всё сложно, всегда как-то вкось, одна усталость и мука, но нет сил взять вот и бросить. Бросить краски — да это невозможно, лучше я есть не буду, оглохну или что-нибудь ещё. Пусть проходит мимо меня то, что другие считают жизнью: оголтелость и жадное хвастливое пустобрёшество, пусть. Не жалко непоседливой деловитости, потраченной, как обычно, всё на то же: на страстную жажду денег, бараньих котлет и всё в таком духе, словом, вы знаете. Пусть я буду самым нищим и медлительным неторопливым рисовальщиком того, что я больше всего люблю. Хоть бы и так. Художник — фигура страдательная и подчинённая его привязанности к красоте мира. Художник жив до тех пор, пока говорят «как это красиво», и умирает, когда начинается «как это красиво нарисовано». Художники — народ служилый и выбора у них нет, они обречены. Красота полноты бытия, дополненная мечтой, владеет ими, а если кого из них покинет благодать этого священного бремени, тот затоскует и потеряет покой. Вот как без этого прожить? Ты ведёшь по белой стене линию углём, и угольная пыль воздушной струйкой сбегает вниз, и солнечные блики из оловянного таза с прозрачной водой дробятся, прыгают по потолку, эхо радостно бубнит в пустых сводах, лето греет камни, пахнет побелкой и алебастром. Ноздреватая, в пузырьках меловая неровная стена, она как пенистое парное молоко. Безе, гоголь-моголь и восторг. Те, для кого это просто извёстка, прожили жизнь зря, они опасны в своём невежестве. Пусть ангелы милосердия с большими пилюлями прилетят, чтобы исцелить их бедные души, потому что как дальше-то им жить? Дальше — запах льняной олифы, упругость кисти и наслаждение вытереть руки тряпкой. Да сама эта грязная тряпка — уже картина, бедная, старая моя дырявая рубашка. Память о каком-то давнем дожде, последних каплях, запахе мокрой листвы.
Я рисовал много. Пальцы скрючивало к концу дня, болело плечо, в глазах вспыхивали искры, и казалось от усталости, краем глаза виделось, что сбоку прошмыгивает мышь. Вот оно — большое счастье полутонов, светотени, рефлексов и приглушённых контрастов, когда каждый день живёшь, как только что упавший с луны. Я рисовал много, мне повезло в жизни. Я стёр множество кистей до черенка и придумал такое нагромождение сюжетов, переходов смысла, растерзал свои чувства на такие кружева и узоры, что мне до сих пор не стыдно от того, что я рисовал и был счастлив.
Я много рисовал. Время утихло, смолкли неряшливые звуки торопливого болотного бульканья жизни, прекратилась страстная какофония деловитого настройщика, стучащего по костяным клавишам, подтягивающего струны, наморщив лоб и высунув кончик языка. Вот примерно это я рисовал всегда. Река жизни, текущая среди стоячих берегов вечности, мелкие водовороты, отражение неба. Отражение звёзд на тёмно-зелёной спине ночной рыбы. Сон ангела, начало бесконечности в самом страшном её периоде пустоты от вечера пятницы до ночи после субботы. Верхняя ступенька лестницы перед дверью, дверной молоток, ключ под горшком с геранью. В этом был смысл того, что я делал. Я же не знаю, что там, за печатями, в распахнутых тайниках. Синяя стрекоза времени замирала на ребристом стебле пустырника, шёл бесстрашный единорог в пламени пожара, на спине белого единорога сидел белый голубь с красными лапами и голубыми тенями под крыльями, какие бывают только счастливым летним днём. Громадный синий медведь угрюмо косил глаз в свиток, придавленный когтистой лапой. Это я рисовал. Медведь, единорог и голубь стояли на голове у черноволосой девочки среди мильфлёра, поспевающей земляники, тайных, невидимых колокольчиков, шалфея, клевера и полыни.
Я рисовал карамельное золото, бархатный персик щеки, круглую кобылу соловой масти, пасущуюся на салатовом лугу. Я рисовал спящего рыцаря с белым знаменем в мелкий цветочек голубой июньской вероники с красным маковым крестом от края до края. Рыцарю снилась царица Савская с козьим копытцем, над озером, где стояли толстоспинные темные рыбы и метался жук-плавунец с жёлтой каймой на боку. Рыцарю снилось копьё в руке и полёт на гиппогрифе, светлые его кудри курчавились от любви, ветра и облаков. Почему светлые кудри? Откуда. Рыцарь был чёрен как смола, мама его была персиянка Зарема, она рассказывала ему сказки про царицу и про чудовище. Зубастый озёрный зверь, покрытый водорослями и ракушками, всплывал во сне, и чайки кружили над ним, склёвывая добычу с его жёстких боков. Зверь был велик. Страсть его была, как гранит среди лепестков, как старый мёд в розовом масле, как сухая горячая пустыня вокруг холодного родника. Проныра удод подглядывал во сне. Надо спасти царицу, и она уедет к Соломону за мудростью. Караван слонов, верблюдов и ослов пройдёт по полям песка и чёрных пауков. Проплывут воздушные шатры фарфоровых танцовщиц, эфиопские ятаганы амхарцев оставят царапины на камнях. Кубово-синие туареги постелют в пустыне тугие овечьи ковры, и она уплывет к царю Соломону на корабле, перейдёт горы, по мосту из надутых бурдюков переправится через жёлтую реку Шабид, и придёт к царю Соломону, войдёт в стены Иерусалима через Львиные ворота возле Давидовой башни, пока спит ассирийская наёмная стража с завитыми бородами, браслетами на толстых руках и мечами под мышкой. Они спят, они спят медленно, им некуда торопиться, они давно умерли, длинные бычьи глаза их с накладными ресницами закрыты, в ушах у них кольца, на головах высокие бронзовые шапки. Они страшны.
Чего я только ни рисовал. Я сделал «механизм для коррекции сознания по абсолютной шкале ценностей» с перематывающимися картинками. Я нарисовал картину «Женщины, цветы и собаки», «Провинциальный базар» и «Город моего сердца», нарисовал «Жену палача» и сделал фреску «Двенадцать анконских плакальщиц» в усыпальнице герцогов Фандуламаччи, с разрывом ритма: четыре, четыре, три и одна, где последняя фигура повёрнута в фас и смотрит за спину зрителя, отчего хочется оглянуться, но страшно, потому что каждый знает, что там — за спиной. Я нарисовал «Платье для Праздника» с синим медведем, «Искателей Камня» с рыцарем, вытрясающим камешек из башмака. Я даже нарисовал невозможную картину «Три мамы матроса Георгия Леванидзе». Чего мне ещё желать? Мне не в чем себя упрекнуть.
Мы с Азрой жили в мастерской Микеля Кефаратти. На втором этаже было несколько комнат без определённого предназначения, их-то мы и занимали. Из наших окон были видны крыши, разлапистая шелковица и кусочек моря в просвете между белой стеной анконской крепости и колокольней на Плацца Миньоли. Мы прожили у Кефаратти с июля по ноябрь 1500 года), пока нам не подвернулся по-настоящему крупный заказ. Тогда я и купил дом на улице Бирмадальяно неподалёку от госпиталя святого Иоанна. А началось всё с того, что однажды мой напарник вбежал в мастерскую, сообщил, что теперь мы разбогатеем и, в возбуждении простодушной алчности, подпрыгнул:
— Я подписал контракт с поверенным семьи Джардини. Две тысячи дукатов на нас двоих в равных долях. По тысяче каждому.
— Таких денег не бывает, — недоверчиво сказал я. Что это за Джардини? Кто они такие?
Микелю Кефаратти пришлось объяснять. История Джакомо Джардини прошла мимо меня по известным причинам.
Это случилось больше десяти лет назад. Джакомо Джардини был знаменитым меценатом, антикваром и знатоком редких книг. Собранный им кабинет инталий был известен по иллюстрированному каталогу Лоренца Наттера и считался одной из лучших коллекций камей. Лет тридцать назад Джакомо Джардини отправился в Грецию с целью разыскать там произведения искусства эллинских времён. Он купил несколько старых расписных горшков и внезапно натолкнулся на то, чего никак не ожидал встретить.
Она была статуей — с длинными прядями волос, завитыми в мелкую кудряшку, с раскосыми продолговатыми глазами, с прямо идущим ото лба носом, чуточку вздёрнутым на конце, и с неподвижной улыбкой на тонких рельефных губах. На ней была плиссированная мраморная туника до колен с мелким цветочным рисунком, а одна нога её была выставлена вперёд. Словом, это была обычная греческая статуя времён поздней архаики, каких известны сотни, и они мало чем отличаются друг от дружки. Такие фигуры имеют застывший, но до некоторой степени залихватский вид, у них широкие плечи и прямая спина. Но эта девушка была особенная. Эта девушка была восхитительно хороша.