Пит Рушо - Итальянский художник
Краб сторонился людей. Изредка к нему приплывала Ромина. Какой-то индус привозил Крабу тюки, обшитые парусиной. А больше никого никогда не бывало на его плоту.
Потом мы с Азрой уплывали обратно. Ставили парус. Вода бурлила под килем. По этому звуку разрезаемой воды я даже научился определять скорость хода. Надо было примерно выбрать курс, закрепить румпель, и ещё довольно долго пользоваться спокойствием и безлюдием. Когда берег становился виден отчётливо, в море возникала суета: корабли, лодки, пеликаны, бакланы и чайки, разноцветные буи, раскрашенные мною самим, с белыми полосами птичьего помёта, стаи дельфинов и башня анконского маяка.
«Вот что, — подумал я, — а пойду-ка я ночью в Анкону, доберусь вплавь до замка Муль и придушу старика Луиджи. Точно! Какая отличная идея. Сделаю гарроту из рыбацкого самодура и придушу Луиджи». Как мы видим, это была третья мысль на уже известную тему. Странно, что я не сразу додумался до того, что тюремщика Луиджи можно убить. Вероятно, убийство тюремщика было настолько сладостно моему больному мозгу, что я не смел об этом даже мечтать. А тут — пожалуйста. Сказано — сделано. Ночью я дождался, пока Азра не уснула, и отправился в город. В темноте я добрался до фонтана, умылся. Вода пахла ночной свежестью. Днём вода такой не бывает. Я нюхал воду, задирал нос вверх, старался уловить затхлую сырость подземелья, среди тысяч запахов я старался различить и, наконец, вдохнул старческий вялый букет запахов Луиджи: запах его жидкой крови, плесени и сырных корок. Я почуял добычу, стал пробираться вниз, к пристани и заблудился. Я потерял направление. Всё вокруг стало другим. Незнакомый ночной город окружил меня. В чужих, незнакомых мне домах кто-то спал, и мне казалось, что я слышу сонное бормотание на неизвестном мне языке. Мне сделалось жутко, я вспомнил, что уже несколько раз бывал в этом городе в моих кошмарах, посещавших меня в подвале анконского замка. Что-то чудовищное должно было произойти с минуты на минуту, а я всё не мог вспомнить что, там за поворотом переулка. Справа на холме Гуаско, на фоне ночного неба я увидел купол сан Кириако. Улицы города моих кошмаров сдвинулись, поменяли направление, всё стало привычным, я вернулся в Анкону. Я свернул к Торговым Лоджиям, и дальше, мимо пахучей канатной фабрики, вдоль стены прачечной и кладбища прокажённых, выбрался к Рыбному рынку. До гавани было рукой подать, и я уже различал силуэт арки Траяна и отражение редких огней на мелкой ряби тёмной бухты. На маяке горел сигнальный огонь, он указывал мне дорогу. «А может быть не стоит убивать Луиджи? — подумал я, — лучше сбросить его в дырку, туда вниз, пусть Душегуб Жак там его загрызёт. То-то будет смеху». Примерно такие мысли посетили меня, и тут я почувствовал, что за мной кто-то идёт. Кто-то шел по моим следам. Погоня — это всегда очень страшно. Если за вами кто-нибудь гонится, можете не сомневаться, что он сильнее вас и рассчитывает на победу. Вам страшно, а ему нет. Вы ничего о нем не знаете, а он знает про вас всё, про все ваши слабости, неловкости и прегрешения. Он — ваша наглая совесть и палач. Князь мира сего неотступно следит за всеми, и каждому — приговор.
Удавка справедливости, крючья истины и дыба возмездия. Сам праведный гнев дьявола идет за вами по пятам с окровавленными розгами, идет вприпрыжку, повизгивая от наслаждения полнотой гнусности философии. Аскеза мысли — его конек. Факт — его любимая игрушка. Маньяк-убийца — любитель точности и схем, клетчатый мастер квадратиков, мастер нудных шахматных эндшпилей, когда пешки, не верящие в благородство, чудо и милосердие, ставят мат королю.
Я представил его. Мне стало не по себя. Он был большой. Весил он фунтов семьсот – восемьсот. В черном камзоле из китовой кожи, с двухаршинной шпагой на боку, длинное лошадиное лицо, петушиная огромная нога, перстень на мизинце с фальшивой стекляшкой, в боку дыра, в дыре что-то движется, чмокает. Он идет быстро, хромает и не обходит углы домов, не задевая за стены.
Я испугался, что снова схожу с ума. Множество раз липкое безумие подкрадывалось ко мне во тьме подвала анконского маяка. Мне слышались голоса, казалось, что кто-то дышит рядом со мной или дотрагивается до спины. Всякое бывало со мной за это время. Я не смог совладать с собой, обернулся и никого не увидел. «Никого там и не было, — подумал я, — никто же не знает, что я иду прикончить старого тюремщика замка Муль. Это невозможно». Я прошёл ещё шагов пятьдесят и почувствовал затылком, что за мной следят. Значит, я повредился рассудком, а это очень плохо. Что теперь станет с моей дочерью? Я завернул за угол дома. Было темно. Я забился в какую-то щель около запертой двери и постарался дышать как можно тише. Из-за двери вкусно пахло хлебом. «Если вдруг у меня забурчит в животе — я пропал. Холодные скользкие руки высунутся прямо из каменной стены и сцепят пальцы у меня на горле», — подумал я, и в это время мимо быстро и уверенно прошёл человек. Он торопился, стуча каблуками и сопя на ходу. Было понятно, что он не прячется и собирается меня нагнать. Я не слишком хорошо его разглядел, но он был обычным человеком, и запаха серы я не почувствовал. У меня отлегло от сердца. Я понял, что это не сумасшествие. Человек ушёл, шаги его смолкли.
Тогда я выломал ставню в пекарне, возле которой прятался, похитил в подарок Азре несколько пирожков и один бублик, запрятал их за пазуху и вернулся к рыбакам на берег, где и уснул под перевёрнутой лодкой, напрочь позабыв о том, что хотел убить старика Луиджи.
Наша жизнь рушится, возрождается, делает заячьи петли, она играет с нами, мы верим, что всё всерьёз, пугаемся, чего не следует пугаться, или радуемся пустякам. А это блики на поверхности. Большие рыбы судьбы проплывают на глубине, в толще бытия они держат путь по звёздам, а звёзды идут по своим путям, не думая о тех, кто чувствует их свет во мраке.
Ночной преследователь нашел меня утром следующего дня на анконской пристани в тот момент, когда я увлеченно торговал жареными анчоусами. Я жарил их прямо там, кидая горстями в кипящее на сковороде оливковое масло. Случалось ли вам, сбежав из тюрьмы, жарить анчоусов в Анконской бухте? Думаю, да. В каком-то смысле всем нам приходилось делать что-то похожее. Это некоторая метафора жизни. Главное не запутаться в коннотациях и обертонах, просто жарить. И выкрикивать время от времени мало-мальски заполошно: анчоусы горячие, анчоусы! Важно больше ничего не говорить. Важна интрига. Придут и спросят. Вопросов будет два. Они свежие? И сколько стоит? А дальше всё произойдет само собой.
Моим ночным человеком был Микель Кефаратти. Мы с ним вместе когда-то работали. Точнее, я нанимал его для работы по заказу Марии делла Кираллино в резиденции графа-самозванца Мантильери. Мне тогда было лет семнадцать, а Микель Кефаратти был просто босоногий крепкий мальчишка в заляпанных краской штанах. Он был довольно сильный парень и мог быстро притащить два ведра краски. К тому же он не путался в названиях четырех пигментов, что меня очень подкупало. Красили мы тогда днем и по ночам при фонарях: днём делали сепией контур и прямо на стене писали мелом номер цвета пятна. У нас была такая своя хитрость. У нас, как известно, было всего четыре краски, из них мы в бочках разболтали шестьдесят четыре оттенка разной степени насыщенности и закрашивали нужные пятна тонами от единицы до шестидесяти четырёх. Потом я лично, держа веером между пальцами левой руки штук восемь разных кистей, проходился «рукой мастера» по нашей малярной ерунде, и получалась живопись. Скорость письма была грандиозной. Теперь Микель из Кефары, прозванный Кефаратти, разыскал меня. У меня возникло подозрение, что он считает меня своим учителем. Чему я мог его тогда научить? Я предположил, что из-за меня он вырос имитатором искусства, алчным хладнокровным мастером мягкой колонковой кисти, румяных щёк и томных глаз с поволокой, и теперь начнет хвастаться, познакомит с женой — голубоглазой блондинкой, будет шумно выкрикивать: а помните? Трепать меня по коленке, для вида называя учителем и маэстро Феру.
— Анчоусов хочешь? — спросил я его напрямик.
— Хочу! — ответил он. Это был хороший знак. Мы разогнали всех покупателей, сами сожрали всю рыбу и пошли к нему в мастерскую.
Он стал хорошим художником, напрасно я переживал. Цвета у Кефаратти сначала казались глухими, тяжеловесными и в то же время многослойными, глубокими, как пелена дождя над полем, когда даль скрыта и угадываются только силуэты кустов по берегу реки и по обочинам дороги. Работа его доходила до первобытных красочных первооснов мира. Такие цвета были когда-то до грехопадения, в первом замысле. У Кефаратти даже чёрный был тёплым цветом земли, не остывшей ещё после творения, чёрный цвет у него дышал глубиной смысла. Он брал какую-то пережжёную глину, добавлял синьки для контраста, а получалась литургия, освящение даров. У Кефаратти было развито чувство графики цвета, он точно находил место для красного, жёлтого или синего, чтобы цветные пятна не рвали композицию. У него краски звучали как ночной прибой, когда в темноте не видно волн, но чувствуется мощь и красота моря.