Илья Дворкин - Бурное лето Пашки Рукавишникова
— Уходи. Чтобы глаза мои никогда тебя больше не видели. Иначе будет тебе очень плохо.
Лисиков как-то странно пискнул и забормотал:
— Мыло ведь… как же я — намыленный… Я же не хотел… Братцы, это не нарочно вышло… Я, ей-богу…
В бане вдруг стало тихо-тихо.
В парном полумраке виднелись строгие серьёзные лица. Они казались тёмными и суровыми, как на старинных иконах. Не лица, а лики.
Ребята глядели на Лисикова непрощающими глазами.
— Может, тебе шею намылить? Помочь? — предложил Володька.
Лисиков дёрнулся, суетливо стал спускаться с полки.
Семенящим шагом прошёл к двери, оглянулся напоследок, вслушался в тишину, хотел что-то сказать, но не сказал и вышел.
Больше Пашка никогда его не видел. Лисиков удрал.
Он торопливо мелькнул в Пашкиной жизни, оставил свой нечистый след и сгинул.
Пашка впервые в жизни столкнулся с настоящей подлостью.
Это было неприятно. Но, как всё в жизни, это было поучительно.
Просто Пашка стал чуточку опытней и умнее.
Он так и не сказал Лисикову свои суровые слова. Но Пашка не жалел об этом. Что слова? Иной раз достаточно и взгляда!
Глава пятнадцатая. Джамал
На огромной, чуть поменьше футбольного поля ровной площадке громоздились жёлтые горы пшеницы.
Трещали невиданные механизмы — швыряли в воздух тугой длинной лентой зерно.
Лента упруго колебалась, золотистым туманом висела в воздухе полова, а зерно — крепкое, литое — сухо шуршало.
Люди бродили в нём по колено, с широкими, как у дворников зимой, лопатами. Одни сгребали его в кучи, другие эти кучи разбрасывали, рассыпали по утрамбованной земле ровным слоем.
Это место называлось ток.
Самое главное место в колхозе.
— Кепка у тебя есть? — ещё дома спросила у Пашки Даша.
— Нету.
— Легкомысленная ты, Пашка, личность!
Даша ловко сделала из газеты островерхий шлем. Нахлобучила его на Пашку.
— Вот тебе будёновка. Носи и не снимай, а то мигом получишь солнечный удар, — сказала она.
— По голове? — удивился Пашка.
— А то по чему же? Ясное дело, по голове. Солнечные удары по уху не бывают. Только по голове.
Пашка усомнился.
Прохладное ленинградское солнце по голове никогда не било.
Оно ласково гладило, и это было приятно.
Но на току все его сомнения быстро улетучились.
Солнце ощутимо давило на плечи. Это было совсем другое, непривычное солнце — огромное, раскалённое добела.
Воздух плавился и дрожал.
Во все стороны, куда ни погляди, лежала ровная, как стол, степь.
Казалось, что стоишь посреди гигантского жёлто-зелёного блюдца.
Точнёхонько посредине ровного круга с чуть поднятыми у горизонта краями — блюдце и всё тут.
Вдали ползали, как красные жуки по бумаге, какие-то машины.
— Комбайны, — догадался Пашка, и у него захолонуло сердце от этого невиданного простора, от этой широченной щедрости земли.
Если пшеница — так целыми горами, если солнце то как раскалённый чугун, если поле — то до края неба.
Где ещё увидишь такое?!
На току веяли, перелопачивали — сушили зерно.
Машина за машиной, волоча за собой дымные хвосты пыли, лихо подкатывали к току.
Усталые, загорелые дочерна, просолённые жарким потом шоферы вываливали пшеницу, а сами укатывали обратно — в гудящую яростной работой даль.
Другие машины подходили под струю зернопульта, грузили на стальные спины сухое, стекловидное зерно, везли его на элеватор.
Но во всём этом Пашка разобрался потом — откуда, куда и зачем.
Потом, когда он просыпался по утрам от стона усталых девчонок. Девчонки уставали больше парней. Некоторые даже потихоньку плакали, с трудом разжимая по утрам задеревеневшие от лопаты пальцы.
И Пашка, кряхтя, долго шевелил пальцами, махал руками, пока они снова не становились живыми и гибкими.
Это было потом.
А поначалу он стоял растерянный, ошеломлённый всем этим движением, солнцем, зерном, жаркой работой, грохотом.
Он подбегал к каждой машине — а вдруг в ней отец?
Отца не было.
Вообще машин с ленинградскими номерами не было.
Обидно! Со всей страны работали здесь машины, а ленинградских не было.
Пашка неуверенно взял лопату, повертел её в руках, стал ковырять ближайшую кучу зерна.
Стоять без дела было неудобно. Просто невозможно было бездельничать на току.
Здесь работали все. Вкалывали на совесть.
Недалеко от Пашки стоял босиком на широком деревянном помосте, запряжённом в огромного тяжелоногого коня, черномазый мальчишка с раскосыми глазами. Нещадно стегая коня, мальчишка гонял помост по зерну, разравнивал его.
Он носился, как по снегу на санях.
Мальчишка был на вид Пашкин ровесник.
Он стоял на своей странной колеснице, уверенно расставив кривоватые ноги, откинувшись, сжимая в руках вожжи.
И с гиком гонял по кругу.
Было видно, что мальчишке всё это очень нравится.
С лошадиной унылой морды летели клочья жёлтой пены. Шкура взмочена. Бока ходили ходуном — конь дышал тяжело, со всхлипом.
А мальчишка, кося на Пашку глазами, знай себе носится.
Пашка, конечно, сразу догадался, что все эти гики, молодецкие посвисты и лихие позы предназначаются ему, Пашке.
Чтоб глядел и завидовал. И понимал свое ничтожество и маленькое место на этой горячей земле.
Пашка разозлился. Он отвернулся с равнодушным лицом, хотел небрежно сплюнуть, да спохватился — неловко было плевать на зерно. Всё равно что на хлеб плюнуть.
— Ишь, гусь лапчатый! Хвастун кривоногий, — пробормотал Пашка, — подумаешь, разъездился тут, будто другие так не могут. Велика сложность — кобылой править.
Он отвернулся и потому не видел, откуда выскочил человек в пропотевшей солдатской гимнастёрке, в трусах и кирзовых сапогах.
Пашка услыхал гневный крик, обернулся и успел с удовлетворением заметить, как человек в странном наряде увесисто треснул мальчишку по шее. Хрясь! Отнял вожжи и что-то стал горячо говорить по-казахски.
Человек махал руками, как мельница.
Любому понятно — ругается.
Он показывал на тяжко опадавшие бока коня, и Пашка догадался: человек ругает мальчишку за то, что тот загонял животину.
Мальчишка стоял понурившись и молча потирал шею — видно, влепили ему от души.
Полуодетый человек распряг лошадь, крепко обтёр ей широченной ладонью спину и бока, потрепал ласково по морде и ушёл.
Конь побрёл в одну сторону, а его мучитель в другую.
И такой у них был удивительно похожий унылый вид, что Пашка не выдержал и рассмеялся.
Мальчишка услыхал, мгновенно, будто только этого и ждал, обернулся и направился к Пашке такой особой хищной походкой.
И Пашка понял, что сейчас будет драка. Потому что с миром такой походочкой люди не приближаются.
Глаза у мальчишки ещё больше сузились — только поблёскивающие щёлочки остались на прокалённом солнцем лице.
Был он голый, в одних выгоревших широких трусах.
Пашка отметил, что мальчишка жилистый и, наверное, драчливый, как козёл, судя по приплюснутому, чуть искривлённому носу.
Опытному человеку сразу понятно, что носу этому доставалось крепко и не один раз.
Мальчишка подошёл к Пашке вплотную.
— Смеёшься? — прошипел он.
— Ага. А что? Нельзя?
— Плакать хочешь?
— Нет. Не хочу.
— Сейчас, сейчас плакать будешь!
Пашка намётанным глазом подметил, что мальчишка уже примерился двинуть его в ухо, и тоже напрягся, приготовился дать сдачи.
Он быстро огляделся, не смотрит ли кто из взрослых, и вдруг… разжал кулаки, улыбнулся и уселся на куче зерна. В то короткое мгновение, когда он, полный решимости драться до конца, оглянулся, глаза его вновь увидели щедрый, грохочущий, раскалённый ток, и бескрайнюю степь и бледное, выгоревшее небо. И он подумал, что они с этим мальчишкой просто дураки, и ещё он подумал, что не стоило ехать через всю страну сюда, в этот удивительный край, чтоб без всякой причины подраться с первым же встречным.
Мальчишку до того поразили непостижимые Пашкины действия, что он тоже опустил сжатые в кулаки руки и осторожно приоткрыл рот.
— Чего это ты уселся? — подозрительно спросил он.
— Да так, захотелось, — ответил Пашка и вдруг спросил участливым голосом: — А ты что — псих?
— Почему это? — удивился мальчишка.
— А чего ж ты на живых людей с кулаками бросаешься.
— Это ты, что ли, живой люди?
— Ха! А какой же я по-твоему люди? Во даёт!
Пашка от смеха даже лёг.
Мальчишка внимательно и довольно долго разглядывал его, явно озадаченный, потом вдруг фыркнул, хлопнул себя по тощим коленям и тоже захохотал.
Он плюхнулся рядом с Пашкой, а когда отсмеялся, спросил: