Иван Супрун - Егоркин разъезд
Игру заканчивал Мишка. Свою неправдушку он произносил не торопясь, нараспев:
На печи петух объягнился,
Сковородник нарумянился,
Кочерга плясать пошла.
Как безрукий-то арбузы воровал,
Голопузому за пазуху пихал.
А слепой-то подглядывал,
А глухой-то подслушивал.
Сито-вито, два корыта,
Три поганых решета.
…После получки отец съездил в Протасовку и привез обещанное — книги и еще одну штуку — какую-то бумажную трубку. Одна книга была новенькая, тоненькая, с красивыми разноцветными корками. На корке стояло несколько больших букв. Две из них, «А» и «Б», Егорка сразу распознал, остальные были неизвестны. Вторая книга была очень толстая, растрепанная, с черными, как сажа, корками.
Подавая Егорке тоненькую книжку, отец сказал:
— Это «Азбука». В ней нарисованы все буквы. Я тебе потом расскажу про каждую. Ты их запомнишь и будешь складывать и читать слова.
— А эту тоже надо запоминать? — указал Егорка на толстую книгу.
— Эта книга называется Пушкин, — ответил отец, — в ней много всяких интересных сказок. Я буду читать ее вам вечерами на досуге.
— Ну, а тут что? — поинтересовалась мать, трогая трубку.
— Эту штуку я привез для себя.
— Все же, что это такое? — допытывалась мать.
— Карта.
Егорка слышал о существовании только одних — игральных карт. Их он несколько раз видел у крестной и даже раскладывал. Те карты маленькие, а эта — ишь, какая!
— А она какая — туз или король? — спросил Егорка.
Отец улыбнулся и объяснил:
— Не туз и не король. На этой бумаге нарисованы разными красками все державы и страны. Когда разверну — расскажу.
— Азбука нужна, а вот на эти штуки, — мать ткнула пальцем сначала в толстую книгу, а затем в трубочку, — ты зря потратил деньги.
— Купил я только азбуку, а книгу и карту мне дал Матвей Николаевич.
— Ты был у него? — забеспокоилась мать.
Отец отвел глаза в сторону:
— Встретились нечаянно… Я шел, а он навстречу…
— Это что же — он все время так и ходит с этими картами и толстыми книгами?
— Не знаю, не спрашивал.
— А я знаю, — мать нахмурилась, — не доведет нас до добра твое знакомство с этим Матвеем Николаевичем, не доведет. Ему что? Он да Настя — вот и все, а ведь у тебя дети.
Матвея Николаевича Егорка ни разу не видел, но из разговоров родителей знал, что он живет в Протасовке и работает слесарем в депо — исправляет паровозы. Отец называл его настоящим человеком и своим старым другом, а вот матери Матвей Николаевич почему-то не нравился, и она всегда, когда упоминалось его имя, настораживалась и даже беспокойно озиралась, а если отец собирался в Протасовку, непременно наказывала: «Прошу тебя, не ходи ты к этому Матвею Николаевичу». Сейчас вот тоже. Матвей Николаевич подарил им карту, толстую книгу, а мать недовольна и даже рассердилась на него. А за что? Непонятно.
Учить буквы и складывать слова Егорка не любил, уж слишком нудное это занятие: сиди, води пальцем, запоминай. А из-за чего? Да все из-за каких-нибудь уже давно известных слов: «осы», «бабы», «гуси» и т. п.
Вот толстая книга — это да. При каждом чтении ее открывалось столько всяких чудес, что мать даже забывала о своей неприязни к Матвею Николаевичу и говорила: «Большое ему спасибо за эту книгу».
Отец рассказывал сказки хотя и интересно, но не складно, а в книге все сказки были очень-очень интересные и складные:
Ветер по морю гуляет
И кораблик подгоняет.
Или:
Жил был поп,
Толоконный лоб.
Вскоре Егорка запомнил многие стихи наизусть.
БАРАК
Не всегда удавалось хорошо и весело проводить время вечерами, когда отец был свободен от дежурства. Иногда, управившись с домашними делами и поужинав, отец направлялся к порогу.
— Ты куда? — спрашивала мать.
— Туда, — кивал отец, в неопределенном направлении.
Мать морщилась и начинала уговаривать отца, чтобы он не ходил.
— Не пойму, чего ты боишься, — возмущался отец, — съедят меня там, что ли?
Егорка прислушивался и ждал. Если отцу удавалось быстро успокоить мать, то Егорка огорчался, если же разговор родителей затягивался, Егорка радовался, так как в этом случае отец вынужден был действовать иным путем, а именно — брать с собой Егорку, чтобы он потом, при надобности, мог рассказать «всю правду».
Речь шла о бараке, где в долгие зимние вечера любили собираться многие из тех, кто проживал в казармах «среднего сословия». Представители «высшего сословия», за исключением дорожного мастера Кузьмичева, никогда не заглядывали в него.
По мнению Егорки, мать беспокоилась не напрасно, потому что в бараке проживал «разбойник» или, как его еще называли, «красная девица», Пашка Устюшкин.
С виду Пашка был человеком неприметным: низенького роста, кривоногий, с выпяченной костлявой грудью и толстым задом. Ходил он неторопливо, вразвалочку, смотрел на всех ласково, при встречах со старшими здоровался первым, был услужлив и отзывчив. Если кто-нибудь из рабочих или служащих разъезда нуждался в физической помощи, то он прежде всего вспоминал об Устюшкине и говорил: «Надо позвать Пашку». Пашка охотно помогал.
Каждый одинокий рабочий старался иметь кое-что про запас: у кого лежала в ящике незатейливая праздничная одежонка, лишняя пара белья, крепкие сапоги; кто приберегал несколько аршинов ситцу в подарок родным, а кто помаленьку копил деньжонки. Пашка ничего не имел и не стремился иметь. Зимой и летом, в праздники и будни он носил одну и ту же рубаху, одни и те же штаны, носил и чинил их до тех пор, пока они не расползались окончательно. Единственное, чем владел Пашка, так это самодельной, трехструнной, с деревянными колками балалайкой.
Видя, как Пашка старается для других, с каким почтением он относится к старшим, слушая его задушевные песни, многие отзывались о нем: «Не парень, а красная девица».
В «красных девицах» Пашка ходил до тех пор, пока — как говорили взрослые — ему не попадала вожжа под хвост, а попадала она ему сразу же после получки.
Происходило так. Пашка перво-наперво отдавал кому-нибудь балалайку, чтобы ее надежнее припрятали, брал свой пустой ящичек, прыгал на подножку вагона первого попавшегося поезда и мчался на станцию Протасовку. Там у него были знакомые шинкари. Он закупал у них на все деньги любого хмельного зелья: денатурату, самогону, спирта сырца — и летел обратно.
Приехав домой, Пашка сразу же превращался в «разбойника»: пил, спаивал других, затевал азартные картежные игры и скандалил. Скандалы почти всегда начинались по одному и тому же поводу — из-за балалайки.
— Где моя музыка? — спрашивал грозным голосом Пашка.
Балалайку ему не отдавали, и он принимался искать ее: ходил по квартирам, шарился по притонам, заглядывал в колодцы и помойные ямы. Отчаявшись найти сокровище, Пашка взбирался на крышу барака, колотил кулаком по своей обнаженной костлявой груди, так что она бухала, и что есть мочи орал:
— Отдайте! Отдайте! А то все на свете разнесу вдребезги.
Угроза ни на кого не действовала, и тогда он, спустившись с крыши, приставал ко всем с кулаками. Оканчивались Пашкины скандалы всегда одинаково — его крепко связывали и укладывали на пол под топчан.
Егорка боялся пьяного Пашки, и всякий раз, когда шел с отцом в барак, спрашивал:
— А Пашка не будет драться?
…Длинный, наполовину врытый в землю, барак был покрыт дерном, отчего летом и особенно осенью крыша его, поросшая бурьяном, напоминала спину худого кабана. Так и казалось, что барак вот-вот поднимется из земли и захрюкает. Окна в бараке были прорезаны под самым потолком и только с одной стороны. С пола в них виднелись лишь ноги людей и животных, проходивших по вытоптанной у самой стены дорожке.
Когда-то это несуразное строение имело два входа в противоположных концах. Потом, чтобы не сквозило, один ход заколотили наглухо.
Задняя половина барака, перегороженная толстыми неструганными досками на четыре комнаты, отводилась семейным рабочим. Три комнаты были проходными, называли их транзитными. Начальство считало такое «транзитное» устройство квартир наиболее целесообразным и выгодным. Когда принимался в путевую артель новый семейный рабочий, отдельная комната для него делалась в два счета. Для этого требовалось только повесить дерюжины, и пожалуйста — из одной проходной комнаты получалось две. Верно, в этом случае одна комнатушка, которую обычно заселял новичок, лишалась окна, но к этим неудобствам привыкали быстро. Чтобы днем было светло, дерюжины подвешивали к потолку, а вечером, когда их опускали, проникать в комнату не составляло большого труда: отогни любой край «стены» и ныряй.