Василий Лебедев - Утро Московии
А сколько ныне приписных дворян, без земли, тех, что только и знают, что службу служат на царевом жалованье? А сколько войску прибыло за это смутное время? Сколько стрельцов этих развелось? Много. И никто не хочет с коня слезть: в седле-то удобней, чем в кузне или за сохой. Вот ты теперь и посуди сам, Артемий Васильевич, каково ныне государевой казне? А на Москву еже день все идут и едут, идут и едут по родству и так – захребетники. А ведь никто тягла не платит. Сыщи их поди: Москва большая, схоронится – не найдешь. А недавно…
За окошком, через раскрытые ставни, послышался крик с площади, от правёжного столба. Там поставили, должно быть, слабого человека. Не вовремя поставили…
– Евграф! – крикнул Артемий Васильевич, и в ту же минуту появился в дверях Ноздря – подслушивал. – Затвори окошко: говорить мешают! – приказал хозяин. – Да принеси-ко теперь красного меду!
– Ежевичного?
– Малинового неси!
– Да Артемий Васильевич! Да батюшко! Да я для тебя головы не пожалею, не только ног! Да я сейчас самого что ни на есть лучшего…
– Живо!
Ноздря пошел к дверям, вжав голову в плечи, но все тем же неторопливым шагом, раздражавшим Артемия Васильевича: в этом шаге холопа казалась ему какая-то скрытая насмешка.
– А недавно, говорю, – продолжал Коровин, – вызвал государь-патриарх киевских ученых монахов, тоже на разорение казне.
– Чего делают?
– Книжки читают. Проверяют. Все новые книжки – постановлено – к ним в ведомость идут. Напишет, к примеру, князь Семен Шаховской свою летопись, или похвальное слово святым, или канон[66] какой, или там разные послания, вроде к шаху Аббасу[67], – все это идет в ведомость сначала, дабы чернокнижья[68] не развелось. А уж Шаховской мастер писать. Письмо патриарху так выписал – просил, дабы разрешено было ему четвертый раз жениться, – что патриарх будто бы прослезился. Большой умелец письмен. Так и его книжки все идут, говорю тебе, в ведомость к тем монахам, а потом уж впрягаются в золотые застежки.
– А окромя тех монахов на Москве не было никого, что ли? Именно их выписали?
– Зело грамотеи великие. Они языки знают. Им вменено учити риторике.
– Кого? Бояр? – спросил Артемий Васильевич ревниво.
– Не-ет… Их не научишь, – виновато покосился Коровин.
– Кого же?
– Боярских детей.
– А это ты к чему?
– А к тому все, что и эти монахи тоже царевым жалованьем поверстаны.
– Много ли?
– А жалованья им дадено, как сказывал мне подьячий Печатного приказа, вот сколько: корма по четыре алтына поденно, питья по две чарки вина с дворца, по две кружки меду, по две кружки пива.
Все получают. Сидят. Читают старцы. Пишут. Один перевел Плиния Младшего[69]. Сколько сидел да жалованья получал – не ведомо, а все тоже из одной казны – к этому говорю. Вот ты и поразмысли: откуда взять всего столько, как не с мужика! Вот он, указ-то, и пошел во все концы.
На площади опять прокричал человек.
За столом посидели, послушали.
– Ты чего-то худо ешь. Что – еда не московская? – нахмурился Артемий Васильевич.
В горницу вошел Ноздря с кувшином красного меда.
– Чего долго?
– Бежал, батюшко Артемий Васильевич, да за притолоку башкой задел – искры из глаз посыпались. Прямо лбом засветил со всего маху! – врал Ноздря.
– А где синяк? – прищурился хозяин, учуяв что-то в голосе холопа.
– Тут должон…
– Подойди-ка, посмотрю.
Ноздря подставил лоб и в тот же миг получил тупой удар оловянной ложкой.
– Вот теперь есть синяк! Есть! Посмотри, Архип Степанов, есть?
Ноздря отшатнулся, схватился ладонью за лоб и, непритворно пошатываясь, вышел из горницы.
– Хорошую ложку фряга подарил. Такой ложкой есть жалко – ее для лбов приберегу, – посмеивался Артемий Васильевич.
Стряпчий Коровин заглянул в братину, допил белый мед и налил красного.
Артемий Васильевич разгорелся от крепкого вина, но не насытился им – снова налил стопу.
– Мужика пожалеешь – без кафтана останешься. Царь Иван Васильевич Грозный не раз говаривал: народ что борода: чем больше стрижешь, тем она лучше растет, гуще. Вот ведь как сказывал всемогущий царь!
– Мудрость невелика… – скромно заметил Коровин.
– А слышал, как он рубли из Москвы выколотил? Нет? Я еще мал тогда был – лет восьми ростом, – а помню. Заставил Иван Васильевич собрать Москве колпак блох, для леченья будто бы. Срок положил четыре дни. Да разве блох соберешь! Набрать-то их набрали, может, и больше, да не удержишь! Срок-то прошел, а блохи ускакали! Ха-ха! – Артемий Васильевич наклонил голову к столу, ткнулся лбом в столешницу и хохотал, напрягая красную шею.
Коровин посмотрел, как дергаются под шелковой рубашкой его лопатки, выждал, когда хозяин успокоится, и с деланным интересом, хотя и сам знал, что было такое на Москве, спросил:
– И каково же окончание того промысла царева?
– Разгневался для виду, а потом помиловал – велел за неисполнение царской воли своей собрать с Москвы по полтине с головы. Вот как дела делались! Зато и царства ему покорялись, что Сибирское возьми, что Астраханское, что Казанское! Он бы и еще отгромил – и Литву, и Польшу, – да смерть помешала. Да ты разоблачись! Жарко, поди, в кафтане-то?
Коровин не возражал, не поддакивал: он был сыт и доволен угощением. Пот выступил у него на лбу от малинового хмельного меда. Он распарился. Расстегнулся блаженно. Говорить и думать хотелось только о хорошем, и он хотел было найти подходящую тему, но отворилась дверь, и вошел Ноздря.
– Артемий Васильевич, там кузнец ждет. Стрелец его…
Хозяин махнул рукой – пусть подождет. Выпил еще стопу вина, закусил грибами и забыл, о чем только что говорил со стряпчим, но разговор продолжил:
– Так твоя посылка в том и есть, что указ привез?
– Вся в этом и есть, истинно говорю!
– Добре! Пойдем-ко, я покажу тебе за это свои кладовые!
Воевода надел на шею ожерелье из серебра, украшенное драгоценными каменьями, поверх скуфьи[70] нахлобучил, но тут же поправил кунью горлатную шапку[71], заломил слегка тулью и, разгорячась, прямо в теремной шелковой рубахе, с ножом у левого бедра и с оловянной ложкой – у правого, вышел через сени на просторный рундук[72]. Шел он впереди стряпчего, исполненный достоинства и несокрушимой веры в свое прочное положение в этом нелегком для житья мире.
Дворня – те, кто потрусливее, – как только воевода пошел с рундука на крыльцо, тотчас кинулась врассыпную. Кто был при деле или делал вид, что работал, задвигались старательно и нелепо, движения были неестественными, как все, что делается напоказ.
Артемий Васильевич сошел с крыльца, «причастил» кое-кого ложкой по голове и намеревался было пройти к длинному амбару о семи дверях, но заметил кузнеца. Вскинул бороду на ходу, присмотрелся. «Весь день кувырком! – с досадой подумал он, вспомнив, что сегодня не осматривал хозяйство и еще не давал распоряжений. – А теперь вот еще иноземец заботу принес. Поможет ли кузнец?»
Ждан Виричев стоял без шапки у левой башенки тесовых ворот, спиной к массивной калитке. Увидев, что воевода смотрит на него, поклонился в пояс, коснувшись рукой, в которой держал шапку, земли. Кровь в тот же миг кинулась в голову – порозовели уши старика. В этот момент к нему подскочил Ноздря, схватил за однорядку на спине, сильно толкнул на землю. Потом ретивый служитель несколько раз пригнул голову кузнеца за волосы к земле.
– Вот те! Вот! Будешь честь знать, страдник! В землю поклон бей!
Ждан Иваныч остался стоять на коленях. К нему подходил воевода.
– Виричев Ждан, сын Иванов?
– Истинно, отец наш… – прохрипел старик, еще не отдышавшись, а Ноздря изловчился и снова ткнул кузнеца в землю, на этот раз лицом.
Артемий Васильевич махнул кистью руки – прогнал Ноздрю.
– Внимай, Ждан Иванов! Отправляйся без промешки на новый фряжский корабль, что нынче в ночи пристал, там ждет тебя фряга Джексон, исполнишь ему все, что он скажет. Уразумел, холоп?
– Уразумел, отец наш… – поспешно поклонился Ждан Иваныч, но уже в спину воеводе.
Воевода повернулся к стрельцу Фильке.
– А ты пойдешь с ним, возьмешь во фряжском ряду московского толмача!
Филька не скрывал радости, что можно уйти с этого двора на волю.
– Ступай! – грубо крикнул он кузнецу, а сам воровато подмигнул ему.
Глава 9
Ричард Джексон, член английской торговой компании «Московская компания», образованной в Лондоне в 1555 году, считал себя атлетом. Но сегодня он охотно стал бы поваром Остеном Биром или кем угодно, лишь бы сбросить с себя эту убийственную, нечеловеческую усталость – результат последней недели плавания. Он из последних сил выдерживал осанку, подтянуто прошел по набережной Сухоны от воеводского дома до своего судна «Благая надежда», отдал у трапа распоряжение – постучать к нему, как только его спросят русские, и прошел в свою каюту. Притворив за собой дверь, он отцепил шпагу, снял шляпу, медленно стянул причудливо вышитые перчатки, расстегнул воротник. «Надо бы записать в дневник…» – мелькнуло у него в голове, когда он опускался на койку, но всякие движения, в том числе и движения мысли, были для него непосильными в эту минуту.