Катарина Киери - Никто не спит
— …Стучал, но ты не ответил… полить цветок… ты как… Элиас…
Он держит меня за плечи. Это хорошо: я не владею своим телом — наверное, так чувствуют себя старые, немощные люди. Отец кладет ладонь мне на лоб, его голос эхом множится где-то возле самого уха:
— Тебе дурно? Ты весь вспотел.
Мне холодно, я пытаюсь что-то сказать, но, похоже, напрасно: голос куда-то пропал.
— Голова закружилась, — выдавливаю я наконец. На это уходит целая вечность.
Отец суетится, укладывает меня, ноги пристраивает повыше, на спинку кровати. Выходит из комнаты, возвращается, что-то говорит, но я ничего не слышу. Время идет. И я движусь во времени. Мне холодно. Отец сидит на моей кровати.
Постепенно реальность возвращается на круги своя, обретает более четкие контуры. Я ощущаю себя частью реального мира, но это странное чувство — теперь все иначе. Рука отца на моем плече.
— Принести воды?
Я чувствую, как у меня пересохло во рту, хочется пить — чего-нибудь шипучего и бодрящего.
— А газировка есть? — спрашиваю я, еле ворочая языком, липнущим к нёбу.
— Кажется, нет. Но я могу купить.
Он встает:
— Ты тут один справишься?
— Угу.
Но лучше возвращайся скорее.
Из гостиной доносятся звуки телевизора. Я вслушиваюсь, пытаясь понять, что за передача сейчас идет. Кажется, новости или что-то на тему культуры — звучат серьезные голоса. Кто-то в соседней квартире включил воду. На улице тихо.
Наверное, отец бежал как угорелый: вернулся он очень быстро и принес полтора литра газировки. Захватив на кухне стакан, он спешит ко мне, протягивает напиток, я жадно выпиваю и тут же прошу еще.
— Ты как?
Я будто свисал с обрыва, держась за край скалы, и вот пальцы соскользнули. Не знаю, где нахожусь в эту минуту: падаю, или уже разбился о камни, или, может быть, чудесным образом спасся и сижу на скале.
Я пожимаю плечами, хоть это и нелегко, когда лежишь на кровати и держишь в руке стакан.
— Не знаю… наверное, лучше.
Говорить уже не трудно. Голос там, где ему положено быть, а не доносится извне.
Отец садится на край кровати, вид у него обеспокоенный. Он держит в руках бутылку с газировкой, водит пальцем по этикетке, смотрит по сторонам.
— Ты… заболел?
Я допиваю газировку и мотаю головой:
— Нет…
Не думаю я, что заболел. Голова кружится, но это не простуда, не ветрянка, не желудочный грипп и не рак. Ничего такого.
Отец подцепил уголок этикетки и потихоньку отклеивает: очень аккуратно и, видимо, совершенно машинально. Потом снова смотрит на меня и легонько прикасается к моему лбу. Пальцы у него холодные, как бутылка, которую он только что держал в руках.
— Температуры, по крайней мере, нет.
Отец ставит бутылку на письменный стол, кладет руки на колени.
Я нашел пятно на стене, над шкафом: теперь есть за что зацепиться взглядом. Как можно умудриться поставить пятно в таком месте? Может быть, там просто слой краски толще? Или кисть у маляра была грязная? А может быть, тот, кто жил в этой комнате до меня, был ужасно высоким и однажды уперся рукой в стену, не заметив, что ладонь в чернилах.
Несколько минут назад я стоял у двери шкафа. А потом упал.
— Это как-то…
Отец откашливается.
— То, что с тобой… может быть, это как-то связано с тем… что мы говорили… о соседке?
Пока он, запинаясь, выговаривает свой вопрос, у меня снова начинает кружиться голова. Перед глазами все плывет, меня мутит. Сердце бешено колотится. Я сажусь на постели. Тошнота поднимается к горлу, я не могу сглотнуть, остановить ее. Мне надо в туалет, и плевать, что ноги не держат, меня сейчас вырвет. В туалет, к унитазу. Дверь закрыть не успеваю.
Ничего не происходит. Я нагибаюсь над унитазом, разинув рот, как дурак, как пес, но ничего не происходит. Даже отрыжки не получается.
Отец стоит на пороге туалета. Я вижу его боковым зрением, утираю рот туалетной бумагой, хоть это и не требуется, потом смываю. Делаю несколько глубоких вдохов и выдохов и протискиваюсь между отцом и дверным косяком. Чувствую, что мне надо выйти, глотнуть свежего воздуха. Отец замер, повернувшись в сторону прихожей, смотрит на меня.
Рядом с дверью стоит табуретка, я сажусь на нее. Головокружение прошло, тошнота тоже. Я не упал в обморок, меня не вырвало, я не разбился об острые камни, я сижу на табуретке. Пусто. Точка пустоты находится на уровне солнечного сплетения, оттуда пустота растекается по всему телу.
Я смотрю на свои ботинки: надо дотянуться до них, обуться и выйти. Но руки такие тяжелые, неповоротливые, словно по венам течет свинец. Я смотрю на отца, который все еще маячит в дверном проеме.
— Который час? — спрашиваю я, хотя вообще-то мне все равно.
Он заглядывает на кухню:
— Половина одиннадцатого.
До кровати всего несколько метров. Я собираю все силы и подхожу к окну. Никак не могу ухватить шнурок жалюзи. Снег прекратился. Я стягиваю покрывало с кровати и падаю в постель.
12
Проснувшись, я тут же понимаю, что близится полдень, все нормальные люди уже на ногах. Особенно учитывая, что сегодня обычная пятница.
Мне жарко: я спал в одежде, да еще и под пледом. Вспоминаю обрывки вчерашнего вечера. Наверное, крепко спал, раз не помню, как отец укрыл меня пледом. Я рухнул на постель, а перед этим меня тошнило, но не вырвало, и еще я сидел на табуретке в прихожей и не мог дотянуться до ботинок. В комнате очень светло, где-то за окном светит солнце, а вчера я стоял у двери шкафа, в конце длинного тоннеля, висел на краю скалы. Пятно на стене — оно еще там? Почему отец не разбудил меня? Так тихо, светло и тихо. Во всем доме не слышно ни звука.
На кухонном столе лежит записка: «Не хотел тебя будить, отдохни хорошенько. Позвонил в школу, сказал, что ты болен. Если что, звони. Папа».
Папа. Давно я такого не видел.
Сажусь за стол. Все выглядит как обычно. Газета сложена, но ее явно листали. Уютные кучки хлебных крошек на скатерти. Кофейную чашку, сырорезку и нож для масла отец вымыл и положил сушиться.
Двор тоже выглядит как обычно, только островков снега больше нет. Вчерашние тяжелые мокрые хлопья снега бесследно исчезли. И дома вокруг такие же, как прежде, разве что красная кирпичная кладка в солнечных лучах кажется чуть теплее, приветливее и добрее.
Но я чувствую себя непривычно, мне как-то не по себе. Тело словно наполнено густой жидкостью, или будто изнутри я обит войлоком.
Я сижу за столом и вижу, как стрелки часов над кухонной дверью приближаются к половине одиннадцатого. Без двадцати пяти одиннадцать. Без пяти одиннадцать. Я сижу на стуле и смотрю, как идет время. Почему я здесь сижу? Почему мне надо отдохнуть? Почему по венам течет густая жидкость?
У плиты лежат три перезрелых пятнистых банана. Я беру один, иду в гостиную, сажусь на диван и включаю телевизор. Мне ничего не видно: солнце светит в окно так, что экран отсвечивает. Я опускаю жалюзи на всех трех окнах и плюхаюсь обратно на диван.
Блондинка в «Телемагазине» стоит на четвереньках и катает по ковру какой-то аппарат, туда-сюда. Передача из США, сразу видно. Кричащие цвета, изображение чуть размыто каким-то видеофильтром, ненастоящий воздух, все какое-то ненатуральное и душное. Сначала мне кажется, что блондинка демонстрирует что-то вроде пылесоса, но вскоре закадровый голос сообщает мне и всем многоуважаемым зрителям, что это тренажер для укрепления пресса.
Есть что-то омерзительное в этой блондинке, когда она оттопыривает задницу, обтянутую джинсовыми шортами, и, без лишней надобности взмахивая гривой как у порнозвезды, натянуто улыбается в камеру и катает взад-вперед свой тренажер. Ее подружки сидят на высоких стульях, выпятив грудь, и восторгаются тренажером — они тоже омерзительны.
Есть что-то мерзкое во всей этой ситуации. Какая-то безнадежность. Я будто вижу себя со стороны: плотные жалюзи скрывают солнечное утро, а я с сальными волосами и во вчерашней одежде ем перезрелый банан, пялясь на силиконовых девиц из «Телемагазина». Так пошло. Скучно и пошло. Я это вижу. Чувствую. И мне кажется, что ничего с этим не поделать, как будто это и есть моя жизнь, такой она и должна быть.
— Как ты?
Вернувшись с работы, отец застает меня лежащим в кровати. Я ищу глазами то пятно над шкафом. Он входит в мою комнату в куртке, с продуктовым пакетом в руке, и вопросительно смотрит на меня.
— Наверное, у меня все-таки было расстройство желудка, — говорю я.
Пытаюсь запомнить, как пятно располагается относительно дверцы шкафа и потолка.
— Мне уже лучше. Намного.
— Тебя рвало?
Он спрашивает, потому что заботится обо мне, я в этом уверен. Но в его тоне слышится что-то еще: острые нотки, которые означают, что отец не верит моим словам. Он не верит в историю про расстройство желудка, я знаю.