Элизабет Костова - Похищение лебедя
Он молча прошел к входной двери и открыл ее перед нами: слуг не было видно.
— До свидания, до свидания, — повторял он очень тихо, еле слышно.
С дорожки я обернулся и еще раз махнул ему рукой. Он стоял в обрамлении своих роз и бугенвиллей, невероятно прямой, красивый, нетленный, одинокий. Мэри тоже помахала и молча покачала головой. Он не махнул в ответ.
В ту ночь, второй раз в жизни занимаясь с ней любовью, мы плыли в потоке уже более уверенно, за одну ночь став старыми любовниками. Я ощутил на ее щеке слезы.
— Что такое, милая?
— Просто… такой день.
— Кайе? — догадался я.
— Генри Робинсон, — сказала она. — Столько лет помнить старую женщину, которую любил. — И она погладила меня по плечу.
Глава 92
1879
Она спускается к завтраку с небольшим опозданием, но свежая, умытая, только глаза припухли. Тело совсем новое, она его не узнает. Волосы уложены в простую прическу, как всегда, когда под рукой нет Эсми. Внутри стучится душа. Может быть, это и есть чувство греха: чувствовать свою душу, и как она шевелится в теле. Но на сердце бесстыдно легко, и утро кажется светлым. Море за окном, как огромное зеркало, муслин юбки приятно скользит под ладонью. Она небрежно спрашивает у хозяйки, где Оливье, старается смотреть ей прямо в лицо. Старая дама отвечает, что мсье с утра вышел на прогулку и оставил для Беатрис конверт на столике в передней. Она выходит туда, но конверта не находит: наверное, он взял с собой, чтобы отдать ей лично. Надо будет потом спросить.
Женщина ставит перед ней кофе и рогалики, тартинку с джемом, ее плотное немолодое тело обтянуто синим платьем, плечи согнуты, она не моложе Оливье. Беатрис невольно сердится на старуху, на которой Оливье мог бы подобающим образом жениться и сделать ее счастливой. Потом она вспоминает маленькие ночные происшествия, особые ласки, которые длились всего две или три минуты, но кожа еще чувствует их. Она скромно просит еще масла и слышит «Oui», произнесенное старухой на вдохе, и тяжесть теплой безразличной ладони на своем плече. Беатрис не понимает, почему чувствует себя виноватой скорее перед этой самодовольной незнакомкой в фартуке, чем перед замученным работой Ивом, который теперь — обманутый муж. Да, это правда. Так и есть.
И вот он перед ней — Ив Виньо. Это один из двух самых странных в ее жизни моментов. Он входит в столовую, как галлюцинация, стягивает перчатки, шляпу и трость он уже оставил где-то у входа. Теперь она вспоминает, что слышала, как раскрылась и закрылась дверь. Он наполняет маленькую гостиницу, он повсюду, размытое пятно опрятного темного сюртука, улыбка в бороде, его «Eh bien!». Он хотел сделать ей сюрприз, но поразил едва ли не до обморока. На миг эта приятная провинциальная столовая, чуть грубоватая, непривычная, сливается с их комнатами в Пасси, словно его радость и ее вина перенесли его к ней.
— Да я тебя напугал! — Он отбрасывает перчатки и подходит поцеловать ее, и она умудряется встать ему навстречу. — Прости, моя дорогая. Мне следовало быть умнее. — На его бородатом лице раскаяние. — А ты все еще не совсем здорова — как мне пришло в голову появиться без предупреждения?
Он тепло целует ее в щеку в уверенности, что поцелуй поможет ей оправиться.
— Очень милый сюрприз, — выдавливает она. — Как тебе удалось вырваться?
— Сказал им, что моя любимая жена больна и что мне необходимо ее повидать. О, я не ссылался на опасные болезни, но начальник отнесся с пониманием, а поскольку все на моей ответственности… — Он улыбается.
Она не может подобрать слов, которые прозвучали бы естественно и не показались бы ложью. К счастью, его переполняет радость свидания и возбуждение после поездки, и к тому времени, как они снова подсаживаются к ее чашке остывшего кофе, он успевает заключить, что она выглядит лучше, чем он ожидал, и что железнодорожное сообщение действует лучше, чем ему помнилось, и что он чрезвычайно рад сбежать из конторы. Вымыв руки и проглотив две чашки кофе с солидной порцией хлеба с маслом и джемом, он просит провести его в комнату. Он уже заказал номер для себя: он не станет вторгаться в ее маленькое королевство, добавляет он, пожав ей плечо. Он такой большой, такой приличный и в то же время бодрый, густая борода так аккуратно подстрижена. Он, думает она, так молод. Поднимаясь наверх, он обнимает ее за талию. Он говорит, что соскучился даже больше, чем ожидал. Не то, чтобы он не думал, что станет по ней скучать, но скучал больше, чем думал. От его радости ей хочется плакать. Она забыла, как спокойно в его крепких руках: его прикосновение напомнило. Войдя в ее спальню, он закрывает дверь, с отпускным легкомыслием восхищается обстановкой, собранными на берегу раковинами, маленьким полированным столиком, на котором она рисует в плохую погоду. Она рассказывает, как все устроила, стараясь подольше задержаться на каждой детали обстановки.
— Теперь, приглядевшись, я вижу, что ты на удивление поправилась. У тебя даже румянец на щеках.
— Ну, я почти каждый день пишу, с утра и после обеда. — Сейчас она покажет ему холсты.
— Надеюсь, Оливье сопровождает тебя? — довольно строго спрашивает он.
— Конечно, сопровождает. — Она находит первый написанный ею вид с лодками и подает ему. — Собственно говоря, он настаивает, чтобы я работала каждый день, только одевалась потеплее. Я никогда не забываю тепло одеться.
— Очень красиво.
Он минуту рассматривает картину, и она с болью думает, что он поощрял ее занятия искусством задолго до Оливье. Потом он осторожно откладывает холст, не забывая, что краска еще сырая, и берет ее за руку.
— А ты просто сияешь.
— Я еще чувствую легкую усталость, — говорит она, — но спасибо тебе.
— Ты даже раскраснелась — действительно снова стала самой собой.
Он крепко держит ее ладонь двумя руками и целует, долго не отрывается. Она знает его губы, как свои, и пугается. Он обнимает ее лицо ладонями и снова целует, потом снимает сюртук, бормочет, что не успел принять ванну. Он задвигает шторы и закрывает замок. Дорога и свобода снова сделали его молодым, говорит он. Или ей это чудится, слова доносятся к ней из-за занавеси волос, из которых уже вынуты шпильки, а потом он бережно расстегивает, развязывает, разнимает крючки, обводит ладонью линии ее тела на постели, берет ее медленно и деловито, как всегда, и она привычно отвечает, пространство между ними заполняется яростной близостью, вопреки образам, стоящим перед ее закрытыми газами. Они уже несколько месяцев не были близки, и теперь она понимает, что его, возможно, сдерживала забота о ее здоровье. Как она могла предположить иное?
Наконец он засыпает на несколько минут у нее на плече — усталый, удивительно молодой мужчина с растущим счетом в банке, мужчина, ненадолго сбежавшей от своей жизни и севший в поезд, чтобы оказаться рядом с ней.
Уважаемый мсье Робинсон!
Прошу извинить за это письмо от незнакомого человека. Я — психиатр, работаю сейчас в Вашингтоне. Среди моих пациентов известный американский художник. Его случай довольно необычен, в числе прочих нарушений он страдает манией, относящейся к французской импрессионистке Беатрис де Клерваль. Мне стало известно, что вы связаны с ней как в профессиональном, так и в личном плане, и что у вас находятся ее работы, в том числе полотно, известное как «Похищение лебедя».
Не позволите ли вы нанести вам короткий визит в следующем месяце? Я с благодарностью принял бы любые новые сведения о ее жизни и работах. Они могут оказаться очень важны для лечения моего одаренного пациента. Пожалуйста, дайте мне знать, если вам это будет удобно.
Искренне ваш,
Эндрю Марлоу.Глава 93
МАРЛОУ
Отчасти, чтобы отвлечься от своих видений, отчасти, чтобы проверить, чем он занят, я нанес Роберту внеочередной визит. В то утро, в пятницу, я застал его перед принесенным мною мольбертом. Для меня неделя выдалась длинной, и я плохо спал. Мне хотелось бы, чтобы Мэри чаще навещала меня, с ней я всегда хорошо отдыхал. Я, как обычно, подумал о ней, входя в комнату Роберта. На самом деле я удивлялся, как он, глядя на меня, не видит моих секретов, и это напомнило мне, как мало я о нем знаю. Я не мог рассмотреть бьющейся в нем жизни в его застиранной старой одежде, в его потертой желтой рубахе и измазанных краской брюках, в закатанных рукавах, открывающих руки, и загорелом лице, в его буйных волосах с серебряными нитями. Я не видел его даже сквозь покрасневшие усталые глаза, обращенные на меня. Как я мог отпустить его, зная так мало? А если отпущу, как я смогу отделаться от мыслей о его любви к женщине, умершей в 1910 году?
Сегодня он писал ее — никаких сюрпризов, — и я сел в кресло в углу и стал смотреть. Он не отвернул от меня мольберт. Я решил, что из своеобразной гордости, той же, что заставляла его молчать. Лица еще не было, он набрасывал розовый тон халата, черную софу, на которой она сидела. Его искусство сказывается и в этой способности писать без натуры, — подумал я. Может быть, это один из ее даров ему?