Эндрю Дэвидсон - Горгулья
Тебя схватили за лодыжки (теперь это было совсем не сложно!), загнали гвозди в ступни и распластали тебя по стене, в десяти дюймах над снегом. С таким ужасным хрустом ломались эти тонкие косточки в пальцах, в ступнях твоих ног, столько было крови… Ты как будто парил в воздухе, вскинув руки, точно призрак на фоне дома. Им хотелось, чтобы ты висел на руках, потому что так еще больнее. На ладонях ты висеть не мог — гвозди выпадали, и тогда наемники радостно вбили еще несколько железок в предплечья, чтобы ты не рухнул со стены. Кровь сочилась из множества ран, Брандейс лежал в снегу, без головы, а красная лужа росла, росла, дымилась… Я сняла с коня арбалет и шагнула ближе, хотела побежать с холма к тебе, но потом поняла, что ничего не смогу сделать, как будто пуповина нашего нерожденного ребенка потянула меня назад.
Арбалет болтался бесполезным грузом у меня в руках; сердце колотилось так громко, что казалось — наемники услышат эти звуки, даже не смотря на рев бури. Я плакала, не в силах успокоиться, мне стало все равно, я уже хотела, чтобы меня поймали, убили — ведь какой мне смысл теперь жить? Но меня не слышали — смеялись слишком громко, слишком увлеклись разглядыванием ручьев твоей крови, а я не могла ничего поделать, не подвергая опасности жизнь нашего малыша.
Когда вернулись наемники, отправленные в лес за хворостом, Конрад кивнул на твои ноги, и они накидали веток тебе до колен. А я поняла, что последует дальше. От ветра и снега огонь разгорался плохо, но наемники привыкли к походной жизни и умели сгрудиться так, чтобы заслонить костер от ветра. И вскоре вспыхнуло, ветки начали тлеть, задымились, занялись с сухим треском — таким же, как тогда, когда тебе ломали кости. Небольшие язычки пламени подбирались к твоим пальцам, но ты не мог отодвинуться — ноги были прибиты к стене. А потом Конрад приказал своим стрелкам брать арбалеты и поджигать стрелы, и стрелки послушались, а когда кончики стрел вспыхнули, все выстроились полукругом и прицелились в тебя. Конрад сказал, чтобы тебя не убивали, а только стреляли в стену как можно ближе к твоему телу, что это такая игра, а цель — поджечь стену и медленно поджарить тебя со всех сторон, а не только снизу. Но потом Конраду пришла мысль получше — он отменил прежние приказы и разрешил стрелять в тебя, но только чтобы не ранить смертельно: можно пронзать руки и ноги, но в голову и грудь не целиться; голос его звенел таким весельем, в нем слышалась такая гордость собственной гениальностью, что стрелки взялись за арбалеты и принялись выкрикивать части тела: «В левую руку!», «В правую ногу!», «В бедро!». А стреляли они хорошо и почти каждый раз попадали куда хотели. Когда стрела попадала в объявленную цель, все бурно радовались, а в случае промаха улюлюкали, как будто в тире на ярмарке; пламя же под тобой разгоралось, новые языки огня рвались со всех сторон вокруг твоего тела, поджигая каждую попавшую стрелу.
Заглушая общий смех и веселье, Конрад прокричал тебе на прощание:
— Все горит, если пламя достаточно сильное. Мир — всего лишь тигель!
И тогда я поняла, что делать.
Полезла под накидку и нащупала кулон. Крепко сжала в кулаке острие, которое благословил отец Сандер, и взмолилась о силе.
Подняла арбалет. Постаралась вспомнить твои наставления. Все дело в дыхании, говорил ты, успокоить дыхание, чтобы руки не дрожали. Вдох-выдох, ровнее, вдох-выдох, целься. Я проверила еще раз — убедилась, что стрела на месте. Верила, что сумею сделать единственный выстрел — первый и последний в жизни. Все дело в дыхании. Доверься стреле. Успокойся.
Я просила Господа направить стрелу ровно и точно, прямо тебе в сердце, минуя бурю и кондотьеров. Господи, помоги нам!..
Глава 28
И снова все как будто наладилось. С Рождества до Дня святого Валентина Марианн Энгел не занималась резьбой. Лишь однажды днем, в конце января, она спустилась в подвал и довела до ума горгулью, что оставалась незаконченной с тех пор, когда она потеряла сознание и попала в больницу. Покончив с этим небольшим делом быстро и без лишних эмоций, она снова полностью сосредоточилась на своем выздоровлении… и снова начала готовить.
С тех пор как меня выписали из больницы, она всего один раз устраивала экстравагантный пир: с японской кухней, в тот вечер, когда звучал рассказ о Сэй. Теперь же каждые три-четыре дня стала выходить за покупками, а потом на несколько часов исчезала в кухне. И всякий раз появлялась с целыми подносами изысканных блюд из определенной части света.
Особенно мне запомнился ужин по-сенегальски, редкий шаг за пределы кулинарных традиций Азии или Европы. На закуску у нас были фасолевые лепешки и жареные бананы, затем сладковатый рисовый суп на молоке под названием «sombi». Главные блюда: «ясса» — курица, замаринованная загодя, еще с ночи, а после обжаренная с луком и лимоном в горчично-чесночном соусе; «чебу-джен» — рыба в томатном соусе, с овощами, на подушке из риса, национальное блюдо Сенегала; мясное рагу «мафе» в арахисовом соусе, которое бывает из курицы, баранины или говядины (и, конечно же, Марианн Энгел приготовила все три варианта); морепродукты — креветки, тушенные с кусочками рыбы и зелеными бананами. На десерт она подала «Cinq Centimes», или «Пять центов» — «пятицентовые» ореховые печенюшки, которые часто продают на рынке, и «нгалах», сладкую кашу. Запивали мы все это соками из манго и баобаба, а закончили трапезу чаем. Кстати, к удовольствию, которое я получал от стряпни Марианн Энгел, прибавилась и самая искренняя радость — от того, что вытатуированные у нее на спине ангельские крылья снова распушились, от калорий.
Кажется, у всех все было хорошо, по крайней мере, в этом веке: здоровье Марианн Энгел шло на поправку, Саюри рассказывала, сколь успешным оказалось знакомство с родителями Грегора, а Грегор признавался мне за чашкой кофе, что почти уверен в том, что нравится Саюри.
Даже Бугаца была довольна, ведь хозяйка снова каждый день водила ее на прогулки.
Частенько по ночам мы с Марианн Энгел ездили к океану. Несмотря на полночный час и пронизывающий холод, на берегу обычно околачивались подростки — пили пиво и миловались с подружками. Марианн Энгел умело разводила костер и, пока пепелвзлетал в воздух, угощала меня снедью из непременной корзинки для пикника, в которую частенько складывала остатки очередного интернационального изобилия. Огонь она разжигала, пытаясь успокоить мой страх перед ним; уверяла, что я должен прийти к некоему взаимопониманию со всеми земными стихиями. В конце концов, они ведь никуда не денутся.
Я не мог бесстрастно смотреть на пламя, но почему-то меньше думал о собственной доле в горящей машине, чем о судьбе моего двойника из четырнадцатого века, пригвожденного к охваченной огнем стене. Я упрашивал Марианн Энгел завершить рассказ, она же призывала к терпению и все повторяла какую-то чушь о едином дне в безбрежной вечности. И рассказывала другие истории — явные выдумки, легенды о Творении и Армагеддоне, — но мне было все равно. Довольно того, что она сама в них верила.
А потом она оборачивалась к океану, вытягивала ноги и сокрушалась, что купаться еще слишком холодно.
— Что же, — говаривала она. — Кажется, весна наступит скоро…
Компрессионный костюм мне позволили снять в начале февраля, и мне представлялось, что я вынырнул из топкой трясины, в которой пробарахтался почти целый год. Маску и растяжитель для губ тоже сняли, и ко мне наконец-то вернулось мое собственное лицо, пусть и неузнаваемое по сравнению с прежним.
Я испытывал тревожное возбуждение, как бывает, если начинаешь с нуля. Выглядеть как я непросто: в нашей поп-культуре такое лицо ассоциируется только с Призраком Оперы или Фредди Крюгером из «Кошмара на улице Вязов» да еще с Кожаным лицом из «Техасской резни бензопилой». Такой, как я, конечно, может «уложить девчонку», но не иначе как топором.
Я колебался, медлил признавать это лицо своим, но должен был им овладеть: если не я, тогда оно само мной овладеет. Как говорится, в двадцать лет у человека такое лицо, каким наградил его Бог, но в сорок он выглядит так, как сам заслуживает. А если лицо и душа сплетены так, что лицо отражает душу, то, конечно, из этого следует, что и душа способна отразить лицо. Как это у Ницше: «…антропологи среди криминалистов говорят нам, что типичный преступник безобразен: monstruminfronie, monstruminanimo» (чудовище по виду, чудовище в душе).
Но Ницше ошибался. Я родился красивым и прекрасно прожил тридцать с лишним лет, и ни разу за все это время не позволил своей душе познать любовь. Моя безупречная кожа была как онемелый щит, влекущий женщин собственным сиянием и неизменно отражающий любые подлинные чувства, чтобы защитить владельца. Самые чувственные движения я выполнял механически: секс был лишь техникой; завоевания — моим хобби; тело мое работало постоянно, но с наслаждением — редко. Я знавал голых женщин, обнаженных же — никогда. Вкратце: я родился со всеми преимуществами, никогда прежде не доступными чудовищу, и самолично ими пренебрег.