Александра Олайва - Последняя
Пока Инженер и Зверинец укладывают в рюкзаки свое новое имущество, Ковбой, Пилот, Биологичка и Банкир уходят каждый своим путем. Официантка смотрит на свою карту и кусает губы, сама того не замечая. Она в ужасе. Заклинатель это видит. Он и сам до сих пор немного выбит из колеи и впервые проявляет к ней доброту.
– У тебя все будет хорошо, – говорит он.
– Знаю, – отрезает она.
Гнев вспыхивает моментально.
– А может, и не будет, – говорит Заклинатель. – Может, ты умрешь с голоду или провалишься в яму. По-любому потеря невелика.
Он одаряет ее последней ухмылкой, а потом уходит вниз по тропе, ведущей от последнего испытания.
Инженер задерживается рядом с Официанткой, а потом следует за Заклинателем.
– Удачи, – искренне желает он ей, и Официантка отвечает ему столь же искренней улыбкой.
Девушка глубоко вздыхает и берет себя в руки.
– Я справлюсь, – говорит она и трогается в путь.
Зверинец провожает ее взглядом, а потом, следуя выданной ей карте, уходит в лес в восточном направлении.
Участники по одному выходят на места одиночной ночевки: участки леса или поляны, отмеченные только набором для разведения огня в цвете каждого из участников, – и устраиваются с разной степенью комфорта. Зверинец отбрасывает набор, использует свое огниво и ужинает пустыми макаронами.
– Наконец-то побуду одна, – говорит она.
Инженеру снова удается добыть огонь трением, так что он тоже ест горячее, хотя свои макароны он готовит в ямке, устланной листьями.
– Не самый эффективный способ, – говорит он, – но уж как получилось.
Он набрасывает на плечи спасательное одеяло и ест, но вскоре все равно начинает дрожать от холода.
Официантка сооружает небольшое укрытие и старается забыть о своих страхах, сосредоточившись на тошноте, которая возникла в ее пустом желудке.
– Я умираю с голода, – говорит она, хоть и знает, что чувства ее обманывают.
Заклинатель находит в трухлявом дереве несколько личинок, которых пережевывает и глотает, демонстрируя немалые актерские способности. Биологичка думает о своей девушке и жует листья мяты, которая нашлась рядом с местом ночлега. Ковбой снимает сапоги и крутит колесико шпоры, расправляя пальцы ног. Банкир проводит рукой по пропотевшим волосам и разводит небольшой костер.
– Всего девять спичек осталось, – говорит он.
Два индивидуальных лагеря выглядят иначе. Пилот находит на месте назначения непромокаемую темно-синюю палатку, а Следопыт – красную. Следопыт забирается внутрь, ничего не говоря, растягивается на полу и закрывает глаза. Пилот несколько секунд стоит перед клапаном палатки, молча злясь.
– А что вы думаете о… – начинает было спрашивать оператор, но Пилот останавливает его суровым:
– Нет.
В нескольких сотнях метров один из ассистентов разбирает палатку горчичного цвета, которая была заслужена – но больше не нужна.
21
Он жив. Конечно же, он жив! Я ведь жива, и Бреннан тоже. Братья, чьи крики теперь существуют где-то позади нас на границе воспоминаний и фантазии, – они тоже выжили. Наверняка выжили и другие, мой муж мог бы оказаться в их числе. Мог бы.
– Майя? – шепчет Бреннан. Мы ковыляем по улице. Мы двигаемся медленно, слишком быстро – и недостаточно быстро. – Я ведь иначе не мог. Правда?
Я вижу, что по его щекам текут знакомые ручейки. Я вспоминаю тот нож – как он торчал из поясницы того мужика.
– Ты иначе не мог, – шепотом отвечаю я.
А вот я могла. Я не обязана была подавать заявку, не обязана была уезжать. Все это было необязательно.
– Сколько тебе лет? – спрашиваю я у парнишки.
У меня болит щека. Мне больно говорить, думать, дышать, быть.
– Тринадцать, – отвечает он.
Мир встряхивает – а в следующую секунду он уже прижат к моей груди, и я могу сказать только: «Прости!» И я прошу прощения у него, и у моего мужа, и у того ребенка, которого я оставила умирать в домике с голубой меткой. Там было голубое, знаю, что было. Не сплошь голубое, но сколько-то. Было.
Розовые щеки. Покрытые сыпью руки.
– Все то, что ты говорил про болезнь, – это правда? – спрашиваю я.
Бреннан кивает у моей груди и шмыгает носом. Его волосы трутся об открытую рану, которая ноет у меня на подбородке.
Я закрываю глаза и думаю о муже, одиноком среди всего этого. Тревога, неизвестность – а потом, возможно, першение в горле или бурление в животе. Сонливость, придавливающая его тяжелым грузом. «Прости», – говорю я снова, без слов, но от всего сердца. Прости, если мой выбор подразумевал, что просто быть с тобой мне мало. Прости, что я была не готова. Прости, что я уехала. Даже если – даже если всему этому было суждено случиться, мы хотя бы были вместе.
Если рассказанное Бреннаном правда, то шансы на то, что какой-то отдельно взятый человек такое переживет, бесконечно малы. Вероятность того, что иммунитет окажется и у меня, и у мужа, статистически настолько мала, что просто отсутствует. Я знаю, что меня ждет дома, и все же вот я молюсь: «Пожалуйста! Пожалуйста, и… может быть». Самое малюсенькое «может быть» на свете, но я знаю: если я туда не приду, то до конца моего пребывания на этой ужасной, выскобленной дочиста земле я буду сомневаться.
Меня преследует образ: реклама моющего средства, демонстрирующая вид через микроскоп «до» и «после». Оно убивает девяносто девять целых девяносто девять сотых процента бактерий. Эти немногочисленные уцелевшие закорючки в «после» показывают исключительно в юридических целях… И это мы – Бреннан и я. Несущественные остатки. Судя по его словам, в считаные дни все, кто находился в той церкви, умерли – кроме него. Не меньше ста человек, как он сказал. Если экстраполировать исходя из этого, то получатся миллионы. Когда это началось – как раз когда мы ушли на индивидуальные испытания? В тот период, когда я нашла тот домик спустя четыре или пять дней. Такой короткий промежуток!
Я вспоминаю оператора, который ушел после испытания с поиском заблудившихся: он так разболелся, что не смог работать, – и я внезапно понимаю, почему Валлаби не появился в то утро одиночного испытания.
Я назвала ушедшего Мямлей. Я дала ему такое имя.
Меня захлестывает чувство острого отвращения к себе.
Выжил ли кто-то из них: Купер, или Хизер, или Хулио? Рэнди, или Этан, или София, или Эллиот. Тот славный юный инженер, чье имя мне не удается вспомнить… Мне надо вспомнить его имя – но я не могу.
Бреннан содрогается у меня в объятиях, и меня охватывает грустное изумление: я принимала его за оператора! Это немыслимо.
– Мне очень жаль твою мать, – говорю я.
Я чувствую, как только подсохшая ссадина у меня на подбородке снова разбередилась из-за его движения: он отстраняется.
– А почему ты делала вид, будто все это не на самом деле? – спрашивает он.
Тринадцать! Мне хочется сказать ему правду. Мне хочется рассказать ему все: про шоу, домик и ту любовь, которую я оставила ради последнего приключения… но это слишком больно. Однако я больше не хочу врать и потому говорю:
– Разве я так уж виновата?
Он смешливо фыркает, и я думаю: «Какой необыкновенный ребенок!»
Скоро мы уже снова идем – медленно из-за многочисленных болячек и травм. Правая рука у меня распухла и не работает. Я могу шевелить ее в запястье, а вот пальцы не действуют. Я тревожусь, не получил ли Бреннан сотрясения мозга, раз его вырубили, но он держится хорошо и зрачки у него одинаковые, так что решаю, что все нормально. Если только не существует каких-то признаков, которых я не вижу, про которые не подозреваю.
Спустя какое-то время он спрашивает:
– Ты когда-нибудь кого-то убивала, Майя?
Не знаю, что ему ответить. Мне кажется, ответом должно быть: «Да, но не нарочно». К тому же я больше не хочу врать пареньку, но и всего рассказать не могу. Мне этого просто не удастся произнести. Но ему нужен какой-то ответ, потому что ему тринадцать и он ударил ножом мужчину. Мужчину, который собирался убить меня и, вероятно, его тоже, но все равно… Я вспоминаю бешеного койота. Я по-прежнему помню, что видела шестеренки, но помню и то, что видела плоть: обе версии того дня сосуществуют и равно истинны. И на секунду я допускаю мысль: «А почему бы и нет… Может, я ошибаюсь и это еще было частью шоу. Может, реальностью все стало уже позже». Вот только у этой мысли неприятный привкус, и я понимаю, что это натяжка.
Парнишка ждет ответа. Он наблюдает за мной щенячьим взглядом.
– Так – нет, – признаюсь я ему. – Но был момент, когда я могла кому-то помочь, а я не помогла.
У меня перехватывает спазмом горло. Последнее слово я едва могу произнести.
– А почему? – спрашивает паренек.
Я крепко зажмуриваюсь. В моих воспоминаниях у манекена-матери зеленые глаза, знакомые мне по отражению в зеркале, но я не знаю, так ли это было на самом деле, были ли ее глаза вообще открыты.
Это был не манекен!
– Я не знала, – хрипло выдавливаю я, но это неправильно. – Это был младенец, – говорю я, – и я подумала… – Но я ничего не думала: впала в панику и убежала, и как я теперь могу объяснить то, что едва могу вспомнить. – У меня в голове все перепуталось, – пытаюсь объяснить я. – Я ошиблась.