Элизабет Костова - Похищение лебедя
Я стояла в залитой солнцем библиотеке, держа в руках листок с написанными им словами, и не понимала, что я читаю. Он был одинок. Любовь в ином мире. Конечно, «в ином мире», ведь в этом у него жена и двое детей и он, возможно, безумен. А я? Я не была одинока? Но у меня не было ничего в ином мире, только в этом, реальном, где мне приходилось иметь дело с детьми, с посудой, со счетами, с психиатром Роберта. Он что, думает, мне реальный мир больше нравится, чем ему?
Я медленно прошла в его студию и взглянула на мольберт. Женщина была там. Я думала, что уже привыкла к ней, к ее присутствию в нашей жизни. Над этим холстом он работал не первую неделю: она царила там одна, лицо еще не было полностью прописано, но моя память могла заполнить грубый овал ее чертами. Он поместил даму у окна, она стояла в открытом свободном пеньюаре бледно-голубого цвета. И держала в руке кисть. Еще день-два, и она улыбнется ему или взглянет серьезно и пристально темными, полными любви глазами. Я уже стала думать, что она рождена воображением, фантазией, которая движет его кистью. Я была доверчива, слишком доверчива, а оказалось, что первое предчувствие меня не обмануло. Она была реальной, и он ей писал.
Мне вдруг захотелось разнести все вокруг, разбить его палитры, сбросить на пол недописанную леди, размазать, растоптать ее, разорвать открытки и репродукции, развешанные по стенам, где попало. Меня остановила банальность такого поступка, унизительность подражания ревнивым женам из фильмов. И какая-то хитрость, коварство, проникавшее мне в мозг, как отрава — я могла выяснить больше, если Роберт не поймет, что я знаю. Я положила обрывок на свой стол, уже задумав переписать слова и снова бросить на пол у открытой двери студии, на случай, если он хватится потери. Я представила, как он наклоняется за ним с мыслью: «Потерял? Чуть не попался!» и кладет к себе в карман или в ящик стола.
Что я сделала дальше? Осторожно перерыла ящики его стола, со скрупулезностью архивиста сохраняя прежний порядок: большие графитовые карандаши, серые ластики, чеки за масляные краски, недоеденная плитка шоколада. Письма в глубине одного из ящиков, письма незнакомым почерком, ответы на письма, все в таком роде:
Милый Роберт! Дорогой Роберт. Мой милый Роберт. Я думала о тебе сегодня, работая над новым натюрмортом. Как ты считаешь, стоит ли заниматься натюрмортами? Зачем рисовать то, что скорее мертво, чем живо? Я все думала, как чья-то рука может вложить в это жизнь, какая мистическая сила проскакивает электрической искрой от постановки к глазу и от глаза к руке, а потом от руки к кисти и так далее, и снова к глазу. Все возвращается к тому, что мы видим, наверное потому, что все силы твоей руки не могут запечатлеть смутность увиденного. Мне сейчас надо бежать на урок, но я всегда думаю о тебе. Ты знаешь, что я тебя люблю.
Мэри.У меня дрожали руки. Меня тошнило, стены раскачивались. Итак, я знаю ее имя — и она, очевидно, студентка или одна из сотрудниц, хотя в таком случае я, наверное, узнала бы о ней раньше. Ей надо на урок. В кампусе полно студентов, с которыми я незнакома, многих никогда не видела — я не всех знала в лицо, даже когда мы жили на территории. Тут мне вспомнился рисунок, извлеченный из кармана Роберта по пути в Гринхилл пять лет назад. Это было давно, наверняка он познакомился с ней в Нью-Йорке. С тех пор он несколько раз уезжал на север, как-то его не было целый семестр… Не для того ли, чтобы чаще видеться с ней? Не в том ли причина его внезапных исчезновений, его нежелания взять нас с собой? Конечно, она тоже занимается живописью, еще учится или уже работает, настоящая художница. Он и писал ее с кистью в руке. Конечно, она художница, так же, как я когда-то.
И все же… Мэри, такое обычное имя, хозяйка овечки, мать Христа. Или, наоборот, королева Шотландии, Мария Кровавая, или Мария Магдалина. Нет, имя не гарантия чистоты и невинности. Почерк крупный, девический, но не грубый, написано без ошибок, построение фразы образованного человека, иногда просто изящное, написано с юмором или легким цинизмом. Кое-где она благодарила его за рисунок или вставляла собственный искусный набросок — один, в целый лист, изображал сцену в кафе, люди сидели вокруг стола, уставленного чайниками и чашками. На другой записке стояла дата, несколько месяцев назад, но большинство было без дат, и все без конвертов. Как-то он сообразил выбрасывать конверты, а может, вскрывал письма не дома и не думал хранить конверты или носил их с собой без конвертов, часть листов были помяты, словно полежали в кармане. Она не упоминала ни о свиданиях, ни о планах встретиться, но однажды вспомнила его поцелуй. Собственно, это был единственный намек на секс, хотя она часто повторяла, что скучает, любит, мечтает о нем. В одном письме она назвала его «недостижимым», и мне подумалось, что, может, между ними ничего больше и не было.
И все же все было, если они любили друг друга. Я положила листки на прежнее место. Больше всего меня поразило письмо Роберта, но в столе не нашлось других писем, только письма от нее. И я ничего больше не нашла ни в студии, ни в кабинете, ни в карманах курток, ни в машине, когда и ее обыскала в тот же вечер под предлогом, будто ищу в бардачке фонарик, хотя он за мной не вышел и даже внимания не обратил. Он играл с детьми, улыбался за ужином, был энергичен, но рассеян. Вот в чем разница, вот где доказательство.
Глава 34
КЕЙТ
Я решила выяснить отношения на следующий день. Попросила его ненадолго задержаться дома, когда мать увела детей. Я знала, что у него в тот день не было учебных часов после полудня. После завтрака я пробралась наверх, принесла вниз письма и спрятала в шкаф в столовой, только одно, написанное почерком Роберта, положила в карман и села за стол напротив него, чтобы поговорить. Он рвался удрать в школу, но замер, когда я спросила, понимает ли он, что я знаю, что происходит. Он нахмурился. Теперь уже трясло меня, от страха или гнева, — не знаю.
— О чем ты говоришь?
Недоумение выглядело искренним. Он был одет во что-то темное, и его незаурядная красота вдруг бросилась в глаза, как нередко бывало — царственная осанка, исполненные силы черты лица.
— Первый вопрос: ты видишься с ней в школе? Видишься каждый день? Может быть, она переехала сюда из Нью-Йорка?
Он откинулся назад:
— С кем я вижусь в школе?
— С той женщиной, — сказала я. — С женщиной твоих картин. Она позировала тебе в школе или в Нью Йорке?
Он медленно багровел.
— Что? Я думал, мы с этим уже покончили.
— Ты видишься с ней каждый день? Или она посылает тебе письма издалека?
— Письма?
Он побледнел, словно его ударили. Несомненный признак вины.
— Не трудись отвечать. Я знаю, что она тебе пишет.
— Знаешь, что она пишет? Что ты знаешь?
В его глазах плескался гнев, но с ним соседствовало недоумение.
— Знаю, потому что нашла ее письма.
Теперь он уставился на меня так, словно не находил слов, словно просто не знал, что сказать. Я редко видела его в такой растерянности, во всяком случае редко видела, чтобы он растерялся перед чем-то, пришедшем извне. Он опустил обе ладони на стол, на натертую мамой до блеска столешницу.
— Нашла ее письма?
Как ни странно, в его голосе не было стыда. Если бы мне пришлось описать его лицо и голос в тот момент, я бы сказала, что в них были нетерпение, тревога, надежда. Меня это привело в ярость — этот тон говорил мне, что он любит ее без памяти, любит самое упоминание о ней.
— Да! — выкрикнула я, вскочив на ноги и вытаскивая пачку писем из-под салфетки в шкафчике. — Да, я даже знаю ее имя, дурень безмозглый! Мэри! Зачем ты оставил их дома, если не хотел, чтобы я нашла?
Я бросила пачку на стол перед ним, и он взял одно письмо.
— Ах, Мэри… — сказал он и взглянул на меня, словно готов был улыбнуться. — Это пустое. Ну, не совсем пустое, но не так уж важно…
Я не сдержала слез и подумала, что плачу не столько из-за него, сколько от стыда за себя, за то, что у него на глазах так театрально извлекла письма и разбросала их перед ним.
— Ты думаешь, любить другую — это пустое? А это что?
Я вытащила из кармана исписанный его рукой листок, скомкала и швырнула на стол.
Он поднял и разгладил бумагу. Мне показалось, он читает и не верит своим глазам. Потом он, похоже, начал закипать.
— Кейт, какого черта тебя это волнует? Она мертва! Мертва! — Лицо его побелело и застыло. — Она умерла. Ты думаешь, я бы не отдал всего, чтобы спасти ее, чтобы дать ей возможность писать?
Теперь я всхлипывала, не понимая, что происходит.
— Умерла?
Единственное датированное письмо от Мэри подтверждало, что всего пару месяцев назад она была жива. Я готова была машинально произнести затертую фразу: «О, я сожалею». Погибла в автомобильной катастрофе? Но он не казался убитым горем в последние недели или месяцы. Все было как раньше. Возможно, каковы бы ни были их отношения, они значили для него так мало, что он не горевал о ней? Это само по себе потрясло меня — как можно быть таким бессердечным?