Дэвид Эйткен - Спящий с Джейн Остин
Мой метаболизм стукнулся об пол за миг до того, как это сделал я. А потом мы оба потеряли сознание.
Простите меня, я всего лишь пытался предостеречь вас — не знаю, поняли ли вы это или нет. Я ведь недаром рассказал о начальнике тюрьмы, закрывающем глаза на бесчинства. Я просто старался смягчить удар… жаль, что я не сумел этого сделать в своем собственном случае.
И, принимая во внимание, как отчаянно я сражался за свою жизнь в тюремной больнице, можно было смело сказать, что я дрался, как безумный. Ну это же психиатрическая больница, в конце-то концов! (Маленькая шутка из уст бедного слабого человека, дабы хоть немного разрядить обстановку.) Этот человек достаточно страдал. Во имя милосердия, отпустите его, ваши лордства!
Может быть, вы хотите еще кое-что знать? Я больше не буду пускаться в рассуждения, так что не возражайте мне. На сей раз за меня будут говорить объективные голые факты.
Итак, придя в сознание в больнице Плитки, я обнаружил, что правый глаз мой ужасающе покалечен, а тело состоит, кажется, из одних синяков. Странное дело: именно синяки причиняли мне боль, но, с другой стороны, как раз для этого они и существуют. Я и не предполагал, что мои синяки будут вести себя как-то иначе, в противном случае наверняка бы удивился: чего это они? Не бывает так, чтобы синяки подчинялись одним правилам, а все остальное тело — совсем другим, вы согласны?
Чудотворцы-медики, сидевшие у кровати, были заметно потрясены моим галантным и отважным поведением и героическим выражением лица. Кажется, они были недовольны тем, что я, по их мнению, недостаточно мучаюсь, и это развеселило меня. Казалось, я самим своим существованием нарушаю все их святые медицинские правила. Пронзатель все еще жив и кусается так, что рискует сломать себе зубы.
— Вы чертовски везучий помешанный, — сообщил мне заезжий профессор Блэк из Глазго. — Необычайно удачливый безумец.
Я изобразил перевязанной рукой жест, долженствующий обозначать: «а то я сам не знаю», и подмигнул своим оставшимся глазом.
— Как я погляжу, — продолжал док с присущим ему врачебным тактом, — вы не слишком огорчены потерей… потерей…
— Своего глаза, — внес ясность я.
— Точно! — обрадовался профессор. — Говоря откровенно, вы должны были бы сейчас пребывать в шоковом состоянии. Испытывать депрессию, подумывать о самоубийстве — и все в таком роде. В крайнем случае плакать. На худой конец.
— Смотреть на мир отрешенным взглядом пустых глаз. Вы это имеете в виду? — саркастически отозвался я.
— Вполне возможно, что тем все и кончится. Исход будет зависеть от вашего оставшегося глаза, — сообщил этот глазговский гуру. — Иначе сказать, нужно убедиться, что он способен в полной мере осуществлять свою деятельность. А именно — видеть.
— Осуществлять в полной мере? — переспросил я, размышляя, согласятся ли шотландские оптики продать мне одну контактную линзу или заставят купить две левых.
— Существуют специальные упражнения, — сказал профессор. — Я могу описать самые типичные из них.
Он так и поступил. Я едва мог поверить своим ушам.
— Резиновый мячик? — уточнил я.
— Именно, — кивнул профессор.
— Который свешивается с потолка на куске шпагата?
— Любая веревочка, да.
— И я кидаюсь на этот мячик…
— Головой вперед.
— Простите. Я бросаюсь вперед головой на этот мячик и ударяю его лбом, чтобы он полетел по комнате…
— Или камере, в вашем случае, — напомнил мне Блэк.
— И пока он летит по воздуху, я отслеживаю его путь глазом.
— Постоянно держите его в поле зрения и двигаете головой, если это необходимо, чтобы избежать дальнейших столкновений. Подвешенный на веревочке мячик — очень маневренная вещь.
— Рад, что наша беседа происходит в психиатрической больнице, — сказал я ему.
Местный хирург вынул мой превратившийся в лохмотья глаз. Он же, иногда отвлекаясь от игры в гольф, временами заходил проведать меня. Звали его Квинт, что в переводе с французского обозначает «альт», или «приступ кашля», или «причуду».
— О да, ваш случай — это, так сказать, скорее легато глазных патологий, нежели стаккато, — сообщил он мне после причудливого приступа кашля. — Болезнь развивается плавно, а не скачкообразно. Festina lente[103]. К вашей великой удаче вы являетесь — вернее, являлись — ортометопным.
Я заморгал уцелевшим глазом.
— У вас был вертикальный лоб, — перевел доктор. — Теперь уже нет, разумеется, но он спас вас. В ином случае дело могло бы обернуться крайне неприятным повреждением мозга. — Квинт постучал костяшками пальцев по своему собственному лбу — предположительно, разъясняя, где именно размещается мозг. Потом он оттянул пальцами мое веко и долго пристально изучал глаз при помощи маленького фонарика. — Оталгия? — спрашивал он. — Слуховой дискомфорт?
Я попытался непонимающе моргать, но доктор пресекал эти намерения своими пальцами.
— Уши не болят? — сказал он. — Нет болей в ушах?
— Не болят, — отозвался я. Уши? Почему они должны болеть? Правильный ответ: от болтовни Квинта.
— Еще и еще одна вещь, которую следует отнести за счет огромного кредита вашего здоровья, — объявил Квинт. — К счастью, ваши остеобласты не повреждены. — Он постучал по остаткам моего лба. — Кое-какие кости в черепе еще сохранились.
— Я становлюсь счастливее и счастливее, — сухо заметил я. — Но как насчет дебета? — Любой, кто когда-либо путался с Королевским шотландским банком, знает, что бывает еще и дебет.
— А, я боялся, что вы об этом спросите, — сказал Квинт с видом одновременно мрачным и мудрым. — Дебет, да. Может случиться так, что у вас появятся лампадодромические сны.
Я между делом задумался, не приплел ли он «Записки» Коула к «Анатомии» Грея.
— Дромаде — что? — переспросил я. — Вы о верблюдах?
Квинт одарил меня сочувственной улыбкой вида «бронзовая медаль за сообразительность».
— Лампадодромией называется… вернее, называлось соревнование в беге, во время которого каждый бегун нес в руке горящий факел, — объяснил Квинт. — Большинство людей с ампутированным глазом рано или поздно начинают видеть лампадодромические сны. Впрочем, это неудивительно, да?
— Нет. Вы хотите сказать, что я перестану мечтать об ушах Линдси Вагнер?
— Стандартный лампадодромический сон, — продолжал Квинт, словно не слыша меня, — или larnpadedromus simplex, базируется на подсознательном желании пациента вновь обрести свет, который он утратил. Вернуть потерянное зрение и…
— И научиться видеть в темноте, — благодушно подсказал я.
— И еще, к сожалению, существует также… Нет, лучше не рассматривать этот вариант. — Квинт погрузился в мрачное молчание.
Я побледнел, хотя, казалось бы, куда уж больше — после моего столь длительного пребывания в заключении.
— Какой вариант? — проскрипел я. — Не хотите же вы сказать…
— Lampadedromus horribilis. Да, — кивнул Квинт, искоса поглядев на меня. Так может смотреть только двуглазый хирург, размышляющий, не повинен ли он в недооценке оставшегося серого вещества пациента. — Вы слышали об этом?
— Краем уха, — солгал я. — В этом сне вы приходите последним в заезде на верблюдах в иностранном легионе и в наказание обязаны переспать с самым уродливым верблюдом. Так?
— Я попросил бы вас оставить верблюдов в покое, — раздраженно сказал Квинт. — Horribilis — это то же самое, что simplex, однако в horribilis наличествует только один горящий факел, который следует передавать от одного бегуна к другому по эстафете. Вы ведь понимаете, что это значит?
— Ну, — сказал я, — первое, что приходит мне в голову… — Квинт кивнул и посмотрел туда, где раньше находилась моя макушка. — Зажженный факел, видимо, должен изображать глаз. А бег — это символ всех наших загубленных жизней? — Я обвел рукой палату, впервые заметив, что по номеру и алфавиту она шла сразу за «1В». — Знаете, я думаю, это ужасно — участвовать в соревновании, где разыгрывается всего одна награда на… сколько там всего бегунов?
В ответ Квинт разразился добродушным смехом.
— Не знаю, — прохихикал он, — никогда не принимал участие в забеге. У меня-то два глаза, как вы можете заметить. Так что насчет бегунов вам виднее. Расскажете мне, когда вам это приснится.
Он ушел, посмеиваясь над причудами, которые иной раз возникают у одноглазых. А я? Что ж, я остался — исчерченный швами, как Франкенштейн, обритый, бледный, безумный, запертый в тюремной больнице. У меня не было подружки, а впереди ожидали кошмарные сны. Все было так плохо, что дальше могло быть только лучше.
Глава двадцать пятая
Дальше стало хуже.
Месяц спустя я сидел, недоуменно созерцая глазную диаграмму, которая с равным успехом могла оказаться Тегеранской телефонной книгой. Смысла в ней для меня было столько же. Иероглифы скакали по мерцающему экрану, извиваясь, как индийские танцовщицы.