Майкл Грубер - Фальшивая Венера
Мы с Чазом были довольно близки до последнего курса, но затем я перевелся на юридический факультет в Бостон, и мы потеряли друг друга из виду. На пятилетии выпуска мы с ним виделись минут пятнадцать, после чего Чаз сбежал вместе с моей подругой. Она была из театральной богемы, и у нее было замечательное имя — Шарлотта Ротшильд. Кажется, потом они с Чазом поженились, или жили вместе, или что-то там еще. Как я уже говорил, мы потеряли друг друга из виду.
С Марком мы поддерживали отношения. Он такой человек: держит связь со всеми бывшими выпускниками и бывает на всех наших встречах. После окончания университета Марк один год пробовал себя в качестве сценариста в Голливуде, но так ничего и не добился. Потом он уговорил родителей устроить его в одну художественную галерею в Сохо, и дела у него быстро пошли в гору, правда, только после того, как он сменил фамилию Слотски на Слейд. Я регулярно получаю приглашения на все выставки в галерее Марка Слейда, и время от времени мы с женой их посещаем.
О Чазе мы во время наших встреч почти не говорили, у меня сложилось впечатление, что он стал художником и добился определенного успеха. Марк любит говорить исключительно о себе, что, по правде сказать, весьма надоедает, к тому же меня никак нельзя назвать страстным поклонником искусства. У меня есть лишь одна оригинальная работа хоть сколько-нибудь признанного мастера — как это ни странно, картина кисти Ч. П. Уилмота-старшего. Это одно из полотен, написанных им во время войны. На нем изображен расчет зенитного орудия авианосца, участвующего в сражении за Окинаву. Орудие стреляет, но в воздухе прямо над ним зловещим насекомым завис горящий японский самолет. Он так близко, что можно разглядеть в кабине летчика-камикадзе с белой повязкой на голове. Артиллеристы бессильны что-либо сделать, через несколько мгновений все они погибнут, но самое интересное в этой картине то, что один из расчета, молодой парень, еще совсем мальчик, отвернулся от неумолимо надвигающейся смерти и смотрит на зрителя, раскинув руки, а на лице у него выражение прямо из Гойи — по крайней мере, насколько я помню из курса истории искусства.
На самом деле вся эта картина пропитана Гойей: современная версия его знаменитого «Расстрела третьего мая 1808 года», но только вместо безликих наполеоновских драгун — японский камикадзе. Флотское начальство не одобрило эту работу, как и журналы того времени, и картина осталась непроданной. Судя по всему, впоследствии Уилмот более внимательно следил за тем, чтобы угодить кому нужно. Картина провисела на стене спальни Чаза все время его учебы в колледже, и перед выпуском он отдал ее мне, небрежно, словно это был старый плакат какого-нибудь рок-кумира.
Так получилось, что я как раз вернулся в Нью-Йорк перед теми выходными, когда Марк устраивал торжественный прием в гостинице «Карлайл» в честь приобретения картины, получившей известность как «Венера Альбы». Я следил за историей ее открытия с необычным для себя интересом, в основном благодаря тому, что в деле был замешан Марк, но также из-за ее стоимости. Когда речь заходила о предполагаемой сумме, которая будет выложена за «Венеру» на аукционе, назывались сумасшедшие цифры — не меньше пары единиц («единица» — это термин из киноиндустрии, который мне очень нравится, он означает сто миллионов долларов). Такие большие деньги я нахожу интересными, каким бы ни было их происхождение, поэтому я решил остановиться в номере, зарезервированном нашей фирмой в гостинице «Омни», и сходить на прием.
Для торжественного вечера Марк снял один из танцевальных залов мезонина. Войдя в дверь, я сразу же заметил Чаза, и он, похоже, заметил меня в это же мгновение, — больше чем заметил, казалось, он высматривал меня. Шагнув навстречу, Чаз протянул руку.
— Рад, что ты смог прийти, — сказал он. — Марк предупредил, что пригласил тебя, но в твоей конторе ответили, что тебя нет в городе, а потом я позвонил еще раз и мне сказали, что ты будешь здесь.
— Да, Марк умеет праздновать на широкую ногу, — сказал я, подумав о том, как странно, что Чаз предпринял столько усилий, выясняя мое местонахождение: мы с ним уже давно не были лучшими друзьями.
Я окинул его придирчивым взглядом. Восково-бледное лицо с едва различимыми остатками загара, горящие глаза, окруженные сероватой, нездоровой кожей. Чаз то и дело поглядывал в сторону, поверх моего плеча, словно ища еще кого-то, другого гостя, возможно не такого желанного, как я. Впервые я видел его так одетым: на нем был прекрасный костюм того оттенка серого, какой используют только ведущие итальянские модельеры.
— Хороший костюм, — заметил я.
Чаз взглянул на лацканы своего пиджака.
— Да, я купил его в Венеции.
— Вот как? — сказал я. — Судя по всему, дела у тебя идут неплохо.
— Ага, дела у меня идут замечательно, — ответил Чаз тоном, начисто отметавшим дальнейшие расспросы, и тотчас же сменил тему. — Ты уже видел сам шедевр?
Он указал на плакаты с изображением картины, развешанные через равные промежутки на стенах танцевального зала: женщина, лежащая на боку с загадочной, удовлетворенной улыбкой на лице, рука закрывает промежность, ладонью не вниз, в традиционном стыдливом жесте, а вверх, словно предлагая самое сокровенное мужчине, чей образ смутно виднеется в зеркале в ногах ложа, — художнику Диего Веласкесу.
Я ответил, что еще не видел картину, поскольку в тот краткий промежуток времени, когда она была выставлена на всеобщее обозрение, меня не было в Нью-Йорке.
— Это подделка, — бросил Чаз, достаточно громко, чтобы это привлекло удивленные взгляды.
Разумеется, во время учебы в колледже мне приходилось видеть Чаза пьяным, однако теперь это было совсем другое. Я вдруг понял, что сейчас Чаз опасен в своем опьянении, хотя он и был добрейшим человеком. Под левым глазом у него нервно задергалась жилка.
— Что ты имеешь в виду? — спросил я.
— Я имею в виду, что это не Веласкес. Эту картину написал я.
Кажется, я рассмеялся. Я был уверен, что Чаз шутит, пока не посмотрел ему в лицо.
— Ты ее написал, — сказал я, просто чтобы сказать хоть что-нибудь, и тут вспомнил, что в некоторых статьях говорилось о необычайно пристальном научном анализе, которому была подвергнута картина — Ну, в таком случае ты определенно обманул лучших экспертов. Насколько я понимаю, было подтверждено, что пигменты относятся к той эпохе. Характер мазков полностью соответствует тому, что наблюдается на работах, бесспорно принадлежащих кисти Веласкеса. И еще было что-то связанное с изотопами…
Чаз нетерпеливо пожал плечами.
— О господи, подделать можно все, что угодно. Абсолютно все. Но раз уж об этом зашла речь, я написал это полотно в тысяча шестьсот пятидесятом году, в Риме. Так что в кракелюрах[8] подлинная римская грязь семнадцатого века. Кстати, женщину зовут Леонора Фортунати. — Отвернувшись от плакатов, он посмотрел мне в лицо. — Ты принимаешь меня за сумасшедшего?
— Если честно, да. У тебя даже вид как у сумасшедшего. Но возможно, ты просто пьян.
— Я не настолько пьян. Ты считаешь меня сумасшедшим, потому что я сказал, что написал эту вещь в тысяча шестьсот пятидесятом году, а это невозможно. Скажи, который теперь час?
Взглянув на часы, я сказал:
— Без пяти десять.
Чаз рассмеялся как-то странно и сказал:
— Да, сейчас позже, чем кажется. Но знаешь, а что, если наше существование… прошу прощения, регистрация нашего существования в нашем сознании в каждое конкретное сейчас является весьма условным? Я не имею в виду память, этот увядший цветок. Я хочу сказать, что, быть может, сознание, самоощущение нахождения в каком-то конкретном месте, способно перемещаться — его можно заставить перемещаться, и не только во времени. Быть может, где-то на небесах есть огромный супермаркет сознания, где парят самые разные мысли — только бери, и мы можем проникать в сознание других людей?
Судя по всему, от Чаза не укрылось выражение моего лица, потому что он усмехнулся и сказал:
— Совсем спятил. Может быть. Слушай, нам нужно поговорить. Ты задержишься в Нью-Йорке?
— Да, только на одну ночь. Я остановился в «Омни».
— Я загляну к тебе завтра утром, перед тем как ты уедешь. Много времени я не отниму. А пока можешь послушать вот это.
Чаз достал из внутреннего кармана коробку с компакт-диском и протянул мне.
— Что это?
— Моя жизнь. Эта картина. Помнишь Краппа?
Я сказал, что помню.
— Крапп был сумасшедшим, верно? Или я ошибаюсь?
— По-моему, автор оставил этот вопрос открытым. Но какое отношение имеет Крапп к твоей проблеме?
— Неоднозначное.
После чего Чаз издал отрывистый, резкий звук, который при других обстоятельствах можно было бы принять за смех, и пропустил пальцы сквозь волосы, все еще пышные, несмотря на возраст. Я вспомнил, что и у его отца была такая же шевелюра, хотя я не мог себе представить, что мистер Уилмот терзает свои волосы так, как это делал сейчас Чаз, словно пытаясь вырвать их с корнем. Я думал, это лишь образное выражение, но, похоже, ошибался.