Майкл Грубер - Фальшивая Венера
Обзор книги Майкл Грубер - Фальшивая Венера
Майкл Грубер
«Фальшивая венера»
Посвящается Э. В. Н.
Итак, начав с нечеткого образа,
Мы наконец подошли к тому, чтобы изучить
Лучезарную тьму в глубинах искусства:
Вечность, притягивающая нас, постоянна,
Как этот проницательный сексуальный взгляд,
И искусство сияет в исходящем от него свете.
Что падает, прямой и отраженный, на обитателей
Нашего воображения и наших постелей.
~ ~ ~
— Бьюсь об заклад, — объявил Санчо, — что вскорости не останется ни одной харчевни, гостиницы, постоялого двора или же цирюльни, где не будет картин с изображением наших подвигов. Только я бы хотел, чтобы их нарисовал художник получше этого.
— Твоя правда, Санчо, — согласился Дон Кихот, — этот художник вроде Орбанехи, живописца из Убеды, который, когда его спрашивали, что он пишет, отвечал: «Что выйдет». Если, например, он рисовал петуха, то непременно подписывал: «Это петух», чтобы не подумали, что это лисица.
М. Сервантес. Дон Кихот.[1]Уилмот как-то показал мне эти строки, когда мы учились в колледже; он вывел их своим небрежно-изящным каллиграфическим почерком и повесил на стене комнаты в общежитии. Уилмот говорил, что, на его взгляд, это лучший комментарий к тому искусству, которое в Нью-Йорке выставляли напоказ в восьмидесятых годах. Он таскал меня на всевозможные выставки и, прохаживаясь среди пестрой, оживленно болтающей толпы, бормотал так, чтобы всем было слышно: «Это петух». Он уже тогда был той еще язвой, этот Уилмот, и меня по большому счету нисколько не удивило, что он плохо кончил. Я до сих пор не могу со всей определенностью решить, то ли его рассказ просто любопытен, то ли действительно фантастичен. Я бы сказал, что Уилмот был самым далеким от фантастики человеком, насколько это только возможно: сдержанным, серьезным, совершенно приземленным. Разумеется, про художников говорят всякое — мы считаем Ван Гога и Модильяни пылкими безумцами, — но не надо забывать нудного старину Матисса и, конечно же, самого Веласкеса, чиновника на государственной службе, карьериста. И что касается Уилмота, то он всегда, еще в университете, находился в этой части спектра.
Я гадаю, неужели все это началось еще тогда? Неужели уже тогда были заложены основы зависти, честолюбия и измены? Да, по-моему, все это началось тогда, а то и раньше. Кто-то сказал, что жизнь — это университет, в котором все учишься и учишься, и действительно кажется, что великие мира сего — это все те же знакомые лица, которые видел в аудиториях: тот противный тип с четвертого курса теперь стал противным типом в Белом доме или где-нибудь еще. Тогда нас было четверо, сведенных вместе волею случая, а также нашим общим отвращением к жизни в студенческом городке Колумбийского университета. Формально Колумбия относится к престижной «Лиге плюща»,[2] однако она не идет ни в какое сравнение с Гарвардским, Йельским или Принстонским университетами и к тому же обладает еще одним существенным недостатком — тем, что расположена в Нью-Йорке. Все это приводит к тому, что к старшим курсам студенты становятся большими циниками, чем где бы то ни было: они платят за учебу бешеные деньги, а с таким же успехом могли бы учиться в каком-нибудь муниципальном колледже. Вот и мы были законченными циниками, но при этом прикрывались тончайшим налетом искушенности, ибо разве не были мы при всем том ньюйоркцами, самым центром Вселенной?
Мы обитали на пятом этаже здания, стоящего на пересечении Сто тринадцатой улицы и Амстердам-авеню, напротив огромной бесформенной туши недостроенного собора Святого Иоанна Чудотворца. Я жил в одной комнате с неким Марком Слотски, а другую комнату на этом этаже занимали Уилмот и его сосед, замкнутый, бледный студент-медик с выпускного курса, чье имя я начисто забыл и вспомнил, только когда мне его назвали снова. Если не считать медика, мы втроем дружили так, как дружат студенты: крепко, но лишь временно, поскольку мы прекрасно сознавали, что университет — это не настоящая жизнь. Вероятно, это было довольно необычно для того периода — то были последние дни великого патриархата, и в воздухе все еще витало представление о том, что университет оставляет печать на всю жизнь, что тот, кто в нем учился, до конца дней своих будет «выпускником Колумбии». Однако мы в это уже не верили, что сблизило нас друг с другом, ибо трудно было представить себе трех более несхожих молодых оболтусов.
Родители Слотски приехали только на выпуск, и у меня сложилось впечатление, что, если бы было можно, он вообще начисто порвал бы с ними всякую связь. В свое время семья перебралась в Америку, спасаясь от Гитлера; родители до сих пор говорили с сильным акцентом, одевались до смешного вычурно, вели себя очень шумно и вульгарно. Мистер Слотски сколотил неплохое состояние, торгуя прохладительными напитками; приехав в университет, он громогласно интересовался, какое именно учебное имущество приобретено на его деньги. На мой взгляд, родители Слотски даже не подозревали о том, что их сын, гордость семьи, старается держаться от них как можно дальше и, более того, мечтает, чтобы его по одежде, речи и поведению принимали еще за одного отпрыска Чарлза П. Уилмота-старшего.
Имя Ч. П. Уилмот (как он всегда подписывал свои работы толстыми черными завитушками) теперь известно далеко не так широко, как было известно тогда, однако какое-то время он считался естественным наследником трона, который занимал Норман Рокуэлл.[3] Уилмот-старший сделал себе имя во время войны как художник-баталист. В пятидесятые годы массовые журналы раструбили по всей стране славу о нем как о живописце, изображающем американский образ жизни, и к моменту нашего окончания университета еще никто не мог предположить, что в грядущие десятилетия его профессия, приносившая неплохой заработок, полностью сойдет на нет. Чарлз Уилмот был богат, знаменит и доволен своей судьбой.
Следует добавить, что я к моменту выпуска из университета давно уже был круглым сиротой. Мои родители погибли в автомобильной катастрофе, когда мне было восемь лет, и я, их единственный ребенок, воспитывался у добросовестных, но равнодушных дяди и тети, поэтому всегда присматривал себе подходящих кандидатов в отцы. И вот во время выпускной церемонии я поймал себя на том, что смотрю на Уилмота-старшего с сыновней тоской. По такому торжественному случаю он надел удобный кремовый двубортный костюм с шейным платком и панамой, и мне отчаянно хотелось положить его в сумку и забрать домой. Помню, к нему подошел декан, и Уилмот, пожимая ему руку, рассказал смешной анекдот о том, как он писал портреты президента университета и президента Соединенных Штатов. Он обладал востребованным умением изображать на портретах сильных мира сего благородство духа, которое далеко не всегда можно было заметить в их словах и деяниях.
После того как торжественная часть была закончена, великий человек повез нас троих и наших родителей в «Зеленую таверну», заведение, в котором я прежде никогда не бывал. Оно показалось мне тогда эталоном изящества, хотя вовсе таковым не было. Уилмот занял место во главе стола рядом со своим сыном, а меня отправили в противоположный конец вместе с семейством Слотски.
Естественно, за обедом я узнал много интересного о производстве газированных напитков, а также о том, что Марк любил есть в детстве. Однако в основном мне этот день запомнился тем (на самом деле поразительно, что я вообще что-то о нем помню, потому что шампанское лилось рекой), как звучал голос Уилмота-старшего, остроумно и мелодично поднимаясь над гомоном голосов и звоном посуды, как весело все мы хохотали, и тем, как Чаз смотрел на своего отца и у него на лице, освещенном случайной полоской солнечного света, проникающего из соседнего парка, была написана смесь бесконечного почитания и ненависти.
А может быть, я додумал все это сам на основе того, что узнал впоследствии, как это нередко происходит с нами. Или со мной. И все же нет никаких сомнений в достоверности всего того, что я сейчас собираюсь рассказать, а это непосредственно касается достоверности невероятной, жуткой истории Чаза Уилмота. Он был одним из тех, кто, взглянув на профессию своего отца и придя к заключению, что это дело стоящее, решительно настроился сравняться с достижениями старика и даже их превзойти. Одним словом, Чаз был художником, и довольно неплохим.
Я познакомился с ним на втором курсе, когда заселялся в съемную квартиру. Я боролся с огромным чемоданом и набитой доверху картонной коробкой на грязной мраморной лестнице, а Чаз как раз спускался по ней. Не сказав ни слова, он помог мне занести вещи, а затем пригласил к себе выпить, причем не пива, как я предполагал, а «Гибсона»,[4] приготовленного в хромированном шейкере и разлитого по запотевшим высоким стаканам. Я тогда впервые попробовал «Гибсон», и он ударил мне в голову. Это опьянение усугубилось появлением очаровательной девушки, которая разделась донага, чтобы Чаз ее рисовал. Для второкурсника я был достаточно искушен в подобных вопросах, но все же это явилось для меня новым откровением: «Гибсон» и обнаженные девушки средь бела Дня.