Владимир Орешкин - Вдох Прорвы
— Зачем ты не хочешь жить? — глупо повторил я. — У тебя же все есть… Ради таких апартаментов, люди как раз и хотят жить. По сто и двести лет… Продливают себе жизнь, как могут. Мне сейчас кажется, что у тебя есть столько, сколько нет ни у одной девушки. Ты, как сыр, — можешь купаться в масле, сколько захочешь… Купаться, купаться, — потом выйти замуж, за себе подобного. Того, кто сможет поддерживать уровень жизни, к которому ты привыкла. Так кажется, — у вас принято. Будешь опять купаться в масле… Если ты — добрая, займешься благотворительностью. Если — злая, будешь перемывать кости себе равным, и скупать драгоценности. Если, и так, и этак, — займешься и тем, и этим… Или вообще можешь ничем не заниматься…
— Замуж нужно обязательно?
— Ну, вообще-то так принято. Выходить, в конце концов, когда нагуляешься, замуж.
— Ты стал другим, — сказала она. — В тебе появилась злость. Раньше ее не было… Говоришь одно, а хочешь, чтобы я оказалась не такая, как ты говоришь, не такая, как все… Я не такая, как все… Подумай сам, если бы я была нормальная, с какой стати мне нужно было здесь жить. И лечиться.
— Ничего не понимаю. Я видел сегодня сумасшедших… Я не понимаю, чем ты больна…
— Я неделю копила снотворное, и, когда его стало достаточно — выпила. Потом пошла в ванную, включила горячую воду, разрезала вены бритвой и упала туда… Думала, что сделала достаточно, но здесь кругом телекамеры… Но когда я была там, — встретила тебя…
— Меня? — не понял я.
— Да… Представь себе, ты даже не заметил меня, мне было так обидно… Там сначала очень темно, и почти ничего нет. Мне потом Николай Федорович объяснял, когда человек умирает, он может видеть всякие картинки, биотоки мозга, без притока кислорода начитают беситься и выдавать не весть что, на последок… Если человека вернуть к жизни, он это помнит… Мои биотоки выдали тебя… Ты лежал под каким-то забором и думал. Жевал губами травинку, смотрел куда-то вверх, и глубоко о чем-то думал. Я хотела, чтобы ты заметил меня, потому что была так близко, что могла дотронуться до тебя, но ты так задумался, что ничего вообще вокруг не замечал…
— Забавно, — сказал я. — Значит, здесь полно камер?
— Да, — ответила Маша, — но нас они не слышат. Они только передают изображение, потому что я никогда ни с кем не разговариваю.
— У тебя, наверное, очень строгая мама, раз такой заботливый присмотр.
— Скорее, дядя, мамин брат, — сказала Маша.
— И что? — спросил я. — Отдохнешь и опять кинешься в ванную?
— Вряд ли, — сказала она, — скорее, придумаю что-нибудь новенькое…
Я крутил в этом дебильном холодильнике все гайки подряд, какие только попадались под руку, — никогда еще никаких гаек не крутили с таким остервенением, как я в этом холодильнике.
— Может быть, это от того, что ты живешь в тюрьме? — спросил я.
— Где я живу? — улыбнулась мне Маша.
— В тюрьме, — повторил я. — Ты можешь выйти отсюда? Если захочешь?
— Я никогда не хочу, — сказала она.
— А в тот раз?.. Когда мы с тобой встретились на станции?.. Из какой тюрьмы ты пыталась убежать в тот раз?
— Откуда ты знаешь, что я пыталась сделать?
— Ты электрички никогда не видела. Это значит, что ты всю жизнь провела в каталажке. Потому что, золотая клетка, все равно — тюрьма, как ты ее не поверни… Тебе хоть телевизор разрешают смотреть?
— Мне никто ничего никогда не разрешает. Я делаю только то, что хочу сама.
— Это видно… Сыграть в ящик, и то тебе не дали.
Я, наверное, разозлился. Она была права, во мне появилась злость. Раньше ее было меньше. Она права.
— Ну, обманешь их, в следующий раз. У тебя все получится… Зачем тогда жизнь? Для чего-то она, наверное, нужна, раз тебе досталась. Не для этого же самого.
— Я не знаю, — сказала Маша.
Я посмотрел на нее, и увидел, как она побледнела… Ничего такого особенного я не сказал, чтобы ввести ее в такое состояние.
— Ты думаешь, я не сумасшедшая? — спросила она.
— Откуда я знаю, — сказал я. — Мы с тобой видимся второй раз… Но то, что тебе голову забили всякой ерундой, это точно.
— Ты, наверное, добрый человек, — сказала она.
— Тогда у меня предложение, — ответил я, сам не понимая, откуда во мне вдруг взялась такая склонность к импровизации. — Раз уж я добрый, а тебе все равно терять нечего… Может быть, попробуем отсюда смотаться?
Она опять улыбнулась мне, и опять в ее улыбке я уловил прежнюю иронию.
— Боишься расстаться с имуществом? — спросил я.
— С чего такая самоотверженность? — ехидно, должно быть, желая меня обидеть, спросил она. Но у нее плохо получилось. Я, со своей импровизацией, попал на благодатную почву.
Потому что бледность ее усилилась.
— Ты в метро когда-нибудь ездила? — спросил я.
— Нет.
— А в шестисотом «Мерседесе»?
— Да.
— Покатаешься в метро, — ты же ничего в жизни не видела… Наше — лучшее в мире… Махнем как-нибудь на рыбалку, поживешь в палатке, будешь варить уху. Ты умеешь готовить?
— Я не пробовала.
— Научишься, дело не хитрое… И стирать научишься, не в стиральной машине, в тазу, это так поднимает тягу к жизни…
— Я и в стиральной машине не пробовала.
— Будешь мыть посуду, — если на рыбалке, то в речке, если дома, — то в раковине… В жизни столько интересного. А драить полы, а пылесосить, а штопать носки, а ругаться, а работать где-нибудь, а получать зарплату… Как навкалываешься где-нибудь на постылой работе, ни к какой ванне никогда не потянет, если только на самом деле помыться…
— Ты издеваешься…
— Я говорю, ты ничего не знаешь о жизни, с которой хочешь расстаться… Там такой кайф, если по большому счету. Одни очереди чего стоят…
— Это так заманчиво, — улыбнулась она мне, но как-будто через силу, — а рожать детей можно?
— Можно, — притормозил я, потому что это выбивалось из общего контекста жизненных соблазнов, которые я Маше предлагал.
— Я бы родила тебе ребенка, если ты не возражаешь, — сказала она.
— Мне? — переспросил я, окончательно уже затормозив.
— Да, тебе.
— Ты точно, сумасшедшая… Но, устами… Тогда мне точно нужно переходить во вторую бригаду, там больше доходы, — сказал я.
— До счастья осталось совсем немного, — сказала, снова улыбнувшись, Маша, — выбраться отсюда. Что невозможно. А если это вдруг окажется возможным, — сделать так, чтобы тебя не убили… Что уж невозможно совсем… То есть, ты хочешь оставить меня молодой вдовой, и с младенцем на руках. Чтобы я долгие годы, по ночам, орошала его колыбель безутешными слезами…
— Да кто ты такая, что из-за тебя такие сложности? — спросил я. — Почему: взаперти? Почему: расстаться с жизнью? Почему: убьют?
— Вот видишь, — сказала она.
И тут на меня нашло. Я не потерял сознание, хотя в голове что-то закрутилось, так что кухня поплыла перед глазами, и Маша, в ее небесно-голубом платье, вдруг приподнялась над полом, и показалось, что она летит. Не умирание, нет, — какое-то новое состояние внезапно пришло ко мне.
— Первое очень просто, — снова сымпровизировал я. — Послезавтра я приеду за тобой и заберу тебя отсюда.
— Так просто, приедешь и заберешь. Обязательно послезавтра.
— Да, — сказал я.
Нужно отметить, что в тот момент, я на самом деле верил в это. Почему-то это показалось мне совсем простым.
— Ты тоже собирался говорить мне только правду.
— Я говорю тебе правду.
— Тогда я буду ждать, — сказала она тихо. Таким тоном, что стало ясно, шуток на эту тему не существует.
Да я не шутил. Какие уж тут шутки…
А догадался, она на самом деле будет ждать, потому что хочет поверить мне. Если послезавтра этого не произойдет, — она убьет себя, но на этот раз придумает что-нибудь новенькое, так что не помогут и телекамеры. Что все это так серьезно, как серьезно вообще может что-либо быть…
Опять послышались шаги, — у охраны закончился обед.
В дверях на этот раз возник новый чекист, тот, который, должно быть, вовсю раскаивался перед доктором. От него аппетитно пахло чесноком и щами. Был он в хорошем расположении духа.
— Ну как, командир, закончил?
— Продукты нужно разложить, я все выгрузил.
— Разложат… Пошли, главврач приказал проводить тебя к нему… Теперь, вроде, Эльвина Юрьевна, не должен трястись.
Маша ничего не ответила ему. Она смотрела в окно, которое выходило на площадку для размышлений. Я тоже взглянул, — здоровый камень посредине ее, ничего, кроме уныния, не вызывал. Все-таки это была стилизация.
— До свидания, — сказал я.
— Послезавтра, — негромко сказала Маша себе. Было видно: она уже решила, что послезавтра — последний ее день.
Доктор приподнялся из-за своего стола навстречу. Взглянул на часы, — как все занятые люди. У которых подчиненных пруд пруди. А всяких неотложных дел — еще больше.