Джим Гаррисон - Месть
Ближе к утру Диллер улыбнулся, заметив улучшение пульса и реакцию на внутривенные вливания. Он осторожно обследовал разбитую челюсть – потом человек сделает пластическую операцию, если захочет. Мауро промыл уксусом солнечные ожоги и наложил на распухшую мошонку горячий компресс, устало шутя, что Антонио куда лучше подошел бы для этакой работы. Доктор невольно засмеялся – порой никак не выходило сохранять чопорность. Бинтуя пациенту ребра, доктор пел "Голубку", и Мауро подпевал ему, помогая со сложными трелями этой прекрасной песни.
Мауро и доктор перенесли пациента в единственную в больнице отдельную палату, а потом вышли на веранду, и дочь Мауро в первых лучах утренней зари подала им кофе. Диллер подмигнул Мауро, дал ему таблетку дексамила[6] и принял одну сам. Мауро улыбнулся – их маленький секрет, они давали себе поблажку в экстренных ситуациях, когда спать было нельзя, однако сам он предпочел бы бутыль с мескалем, что спрятана у него под кроватью, хоть и присягал публично, в часовне, отрекшись от алкоголя. Доктор думал в унисон; он пробовал спиртное лишь единожды за всю жизнь. Давным-давно, на второй год жизни в миссии, жена ушла от него, выговорив сквозь истерику, что не может больше жить в Мексике и что разлюбила его навсегда. Диллер всю ночь сидел посреди двора, прямо на земле, и рыдал, а прислуга боязливо глядела с веранды и из гасиенды.
В середине этой позорной ночи Мауро принес Диллеру целый литр мескаля, и Диллер жадно выпил все. Он проспал в грязи весь жаркий день, и все по очереди прикрывали от солнца его лицо и отгоняли мух. Диллер улыбнулся воспоминанию о пережитой боли.
Вот первые лучи солнца ударили в палевый бок горной вершины. Своеобразный, как бы смазанный коричневый цвет каменистых осыпей всегда напоминал Диллеру бок оленя, а сегодня утром бок оленя привел ему на ум отбивные из оленины. Свинина с кислой капустой легли камнем на желудок, и Диллер решил окончательно отказаться от этого блюда и полностью перейти на туземную кухню. Заорал петух, и Диллер подумал о жареной курице. Тут послышался зов кухарки, и Мауро с Диллером пошли в кухню, где съели по огромной миске менудо[7] с кукурузными тортильями[8]. Доктор, подобно мексиканцам, верил, что эта похлебка из потрохов полезна для здоровья, хотя, если бы блюдо не нравилось доктору, он и не подумал бы этому верить. Он был человеком стойких пристрастий. И он прекрасно знал, что эти пристрастия его понемногу убивают – по мере того, как его вес близится к трем сотням фунтов, несмотря на колоссальный костяк и крепкие мышцы. От дексамила удары сердца стали отдаваться у него в ушах барабанной дробью; он перенял у здешних жителей их обреченность, и ему нравилось вот так играть со смертью. После завтрака, делая обход, он напевал куплеты о любви и смерти. Он подумал, что пациенту понадобится нешуточная выдержка, чтобы перенести боль после выхода из комы.
* * *В тот вечер Эктор, капитан местного отделения федеральной полиции, заехал составить рапорт насчет раненого. Получив в полдень сообщение по радио, он обрадовался и приказал помощнику готовить джип для поездки с ночевкой. Визит к доктору означал изысканный ужин, долгий вечер за шахматами и беседами о земледелии, политике, мясном животноводстве, а также возможность подробно поговорить о капитанском здоровье, ибо Эктор в свои пятьдесят с чем-то лет был отчасти ипохондриком и беспокоился об убывании своей мужской силы. Он уважал глубокую религиозность доктора, поэтому говорил о своих медицинских проблемах, связанных с потенцией, лишь намеками, а доктор веселился и советовал ему сократить употребление алкоголя и табака и побольше двигаться. В качестве завершающего шутливого выпада доктор предлагал капитану попробовать отвлечься от conchitas[9] ради каких-нибудь более духовных забот. Сам доктор лишь недавно ощутил редкостный ужас похоти, когда лечил красивую местную девушку, укушенную скорпионом в верхнюю часть бедра. Доктор молился изо всех сил, но это, кажется, не очень помогало – мысли его все время обращались к первому году его брака в Северной Дакоте, когда они с молодой женой занимались любовью до изнурения.
По прибытии Эктор с помощником немедленно отправились смотреть на раненого, чтобы сразу покончить с досадными мелочами к приятно провести остаток вечера. Доктор запретил брать у раненого отпечатки пальцев, сказав, что сам пришлет их, когда тому станет лучше. На самом деле он собирался послать свои собственные отпечатки, чтобы не ставить никого под угрозу. Меннониты никогда не прибегают к помощи закона в отношениях с другими людьми, и доктор жил согласно этому принципу. Он врачевал тела и души и верил, что власти прекрасно справятся со своими делами без его помощи. Эктор охотно согласился вернуться для повторного допроса, а доктор тогда просто посоветует раненому симулировать амнезию, если он захочет, – все, что угодно, лишь бы не запутаться в сетях бюрократии и не подпасть под суровость мексиканского уголовного кодекса. Помощник капитана для проформы составил отчет на основе скудных показаний Мауро и отправился в деревенскую таверну в долине бахвалиться перед местными. Эктор с доктором сели за изысканный ужин, причем Эктор – с видом человека, который весь день тяжко трудился и не имеет никакого желания об этом труде вспоминать.
* * *Через два дня Диллер начал испытывать некоторые сомнения. У раненого развилась легкая пневмония, он не очень быстро реагировал на пенициллин, и Диллер молился, чтобы у того не оказалось аллергии. Диллеру не хотелось, чтобы вертолет увез раненого в Эрмосильо, в лучше оснащенную больницу, лишив его таким образом пациента. Еще через два дня температура упала, но из комы больной не вышел. Диллер решил, что подождет еще два дня, и, если кома не пройдет, он сообщит Эктору по радио. Доктор любил симметрию, любил, чтобы и в его работе всего было по два, и к тому же раненый настолько возбуждал его любопытство, что он рад был любому предлогу оставить пациента у себя. В ночь под утро, когда он должен был связаться с капитаном, он заметил, что Мауро повесил на столбик кровати ожерелье из койотовых зубов. Без сомнения, ожерелье прислала мать Мауро, которая кормила зверей и от которой прочая прислуга держалась подальше, считая ее травницей и ведьмой. Диллер часто читал слугам лекции о вреде старых суеверий, но сейчас улыбнулся ее добрым намерениям, понимая, что так проявляется любовь. Он выключил свет и вышел из комнаты, не заметив, что раненый следит за ним щелочкой неповрежденного глаза.
* * *Не обязательно много знать о раненом, который сейчас лежит, щурясь, в темноте и слушает мягкий шорох дубовых лопастей потолочного вентилятора. Фамилия его Кокрен, он слышит пыхтение дизельного генератора, звон одинокого москита в комнате и, дальше и слабее, музыку из радиоприемника доктора, она столь безжалостно романтична и печальна, что кажется – ночь от нее покрывается синяками, как его тело. Но он выплакал все слезы за эти несколько дней, проведенных в полузабытьи, когда, как любой зверь, что притворяется мертвым, пытался понять, какова непосредственная угроза. Теперь, узнав, что непосредственной угрозы нет, он чувствовал не облегчение, а страх неопределенности, словно болтался, подвешенный, в какой-то своей отдельной темноте, а снаружи вся остальная вселенная продолжала функционировать по законам, в составлении которых он не участвовал.
Его избили настолько сильно, что выколотили всякую возможность мести. Он видел свое избиение как длинную нить событий, которая вела из настоящего в прошлое, из этой комнаты – почти что к моменту его рождения. Мозг его, вопреки ожиданиям, не погрузился в бальзам амнезии, но впал в странное, новое состояние, обретя способность прицельно вспомнить каждую точку этой долгой нити вплоть до невыносимого настоящего момента. Он не мог забыть ничего – так же как не мог бы убежать из собственной груди, сдавленной повязками. Боль не давала уснуть – завтра придется открыть доктору, что он в сознании, дабы получить болеутоляющие. Его отчасти забавляла собственная осторожность, желание выжить вопреки всему, что он понимал умом. На мгновение он перестал жалеть о том, что притащил грязь из одной своей жизни в другую. Ему уже надоели собственные сожаления, и этой ночью он бросил все оставшиеся силы на то, чтобы понять, как все произошло, – усилие в лучшем случае машинальное.
Это самая длинная ночь в его жизни, и энергия, питающая его, подобна суровому, холодному, чистому ветру, продувающему темноту комнаты; сначала доктор, бормочущий какую-то молитву, а до него старуха, что повесила на столбик кровати ожерелье и возложила руки ему на глаза, потом юноша с пластикой танцора, откинувший простыню, чтобы поглядеть на него. Потом был длинный черный провал, чистое ничто, в котором лишь на миг щелкнула заслонка, и он увидел пунцовые гребешки грифьей шеи и услышал горловой звук, донесшийся из-за желтых глаз койота, и гриф, хлопая крыльями, взлетел, а койот остался смотреть на него, оба непроницаемы, если не считать этих нескольких простых движений, и его дыхание присвистывает через сломанный зуб. А еще до того – автомобильный выхлоп, машину швыряет, а он лежит, истекая кровью, в багажнике, болезненно выкашливая кровь из горла, – еще чуть-чуть, и ее оказалось бы слишком много. Потом его бросают, полет по воздуху, падение сквозь кустарник, удар грудью о камень, тело катится, и голова ударяется о другой камень.