Иван Головченко - Черная тропа
Только сейчас Гриценко почувствовал, как смертельная усталость сковала тело. Не хотелось ни есть, ни пить, ни умываться — только бы упасть на землю и заснуть. А за спиной слышался голос Горового:
— ...не только в селах, но и по хуторам. Возвращайтесь к девяти вечера. Ждать будем в лесу.
Уже давно ночной мрак раскинул над лесом свои темные шаты[6], а разведка все не возвращалась. Бойцы истребительного батальона под холодным дождем устроили привал в перелеске, ожидая приказа о выступлении. Ждали и чекисты. Разведка возвратилась только около полуночи. Пробираясь сквозь колючие заросли терна, разведчики бережно несли кого-то на руках.
Разыскав командира батальона, они коротко доложили:
— В окрестных селах обнаружили многочисленные отряды полевой жандармерии. Дорогу нашли в обход, через хутора. Когда шли назад, напоролись на засаду. Андрей тяжело ранен.
— Андрей?! — не то выкрикнул, не то простонал кто-то в толпе.
Андрея Коляду бойцы горячо любили. Любили за щедрую душу, за меткое слово, за бесстрашное сердце. Никто не мог сравниться с ним в разведке. Не раз, бывало, пробирался он в самое фашистское гнездо и выведывал все, что нужно. Когда в разведку ходил Коляда, батальон ни разу не сбивался с маршрута. Сам он был родом из этих краев и местность знал хорошо. А теперь он лежал на руках товарищей...
Два месяца действовал во вражеском тылу истребительный батальон Горового, громил вражеские гарнизоны, уничтожал мосты и железные дороги и почти каждый день вырывал из рядов народных мстителей все новых и новых бойцов. С тяжелыми боями из житомирских лесов через всю Киевщину пробирались к своим смельчаки. Но фронт, как нарочно, отодвигался все дальше на восток. Больше трех недель прошло с того дня, как отряд потерял связь с Большой землей. Только по слухам, ползущим по селам, люди Горового знали, что Советская Армия оставила Киев и отступила за Днепр.
— Придется Андрея где-то на хуторе оставить — умрет в походе,— решил Горовой и отдал приказ выступать.
Вслед за разведчиками потянулись молчаливые бойцы и командиры. Заметая за собой следы, шли через яры, в обход больших сел, где разместились каратели. В первом же хуторе постучали в окошко крайней хаты. На стук отозвалась старушка:
— Кто там?
— Партизаны.
— Что хотите, сыночки?
— Просьба к тебе, мать. Сыны у тебя есть?
— На фронте оба.
— Вот у этого раненого тоже есть мать. Она ждет его... Возьми к себе хлопца, выходи. О твоих сыновьях тоже чья-нибудь мать позаботится.
Вытерла слезы старушка, захлопотала. А бойцы обняли на прощание своего почти бездыханного друга и снова выступили в далекую дорогу.
VI
— Ай!.. Ай!.. Ай! — послышались из хаты какие-то странные выкрики.
Марфа так и окаменела. Выпал из рук клубень картошки, коротко лязгнула о ведро лопата. «Что это там случилось? Когда на огород выходила, Трофим с приятелем своим, Петром Ивченко, сидел, дочка в хате прибирала. А может, пришли...»
Тревожные времена настали, ненадежные. Словно чума прошлась по городу — опустели когда-то шумные, солнечные улицы. Даже днем редко увидишь прохожего. Псы и те забились по глухим закоулкам и словно онемели. Видно, и животные почувствовали, что не люди, а сама смерть снует по селам в черных суконных мундирах с эмблемами черепа и костей на рукавах.
Несколько дней Марфа не выходила на улицу, не выпускала и свою двадцатилетнюю дочь. Но зима была уже не за горами — взяла Марфа ведро да лопату и пошла на огород рыть картошку. Не успела и десятка кустов выкопать, как из хаты вдруг раздался этот странный крик. «Не глумятся ли ироды над Оленкой?» От этой мысли тревожно заныло в груди...
Спотыкаясь о кусты, Марфа кинулась во двор. Вскочила в хату и застыла — перед зеркалом замер Трофим, грудь выпятил, нос задрал в потолок. Его правая рука вытянута вперед, а глаза отсвечивают в зеркале тусклым нехорошим блеском. Таким высокомерным и спесивым она никогда не видела своего мужа. Подошла, ласково спросила:
— Что случилось, голубь? Где Оленка?
Он даже глазом не моргнул. Столбом стоял посреди хаты, будто кол проглотил. Еще раз окликнула — молчит, как воды в рот набрал. «Господи, и что с ним творится? — подумала она.— Только три недели в тюрьме побыл, а теперь словно его там подменили. Говорить не говорит, ночами не спит, все о чем-то думает, смотрит на всех ненавистно».
Быстро метнулась в сени, намочила бураковым квасом полотенце и снова к мужу, приложила к лысине — говорят, всегда в память приводит.
— Прочь, нечистая сила! Дуреха! — завопил Трофим и с такой силой швырнул полотенце в красный угол, что оно прилипло к лику святого Николая чудотворца.
Муж посмотрел исподлобья на Марфу, сплюнул и сел на скамейку. Спина его ссутулилась, глаза дико уставились в глиняный пол. Дрожащими пальцами схватил рашпиль и с болезненной ненавистью стал шкрябать по тупому заржавленному лому. Железо, словно от боли, заскрипело, завизжало, а лицо Трофима скривилось в судорожную самодовольную улыбку.
— Трохимчик, да перестань ты хоть на минутку, Христа ради, — снова стала льнуть к нему Марфа. — Ну скажи, милый, что с тобой? Я же тебе всегда только добра хотела. Поделись, что твою душу гложет. Каким-то не таким ты стал. А может, болит что-нибудь? Да кончи же ты шкрябать рашпилем — зачем он тебе? — И она положила руку на лом.
— Отстань от меня! Ну и опостылела же ты мне, как гнилая редька, опостылела! Так и липнешь дегтем к душе!
Он резко встал со скамейки, холодно повел мутными глазами и потащился во двор. Женщина бессильно опустилась на пол, склонила голову на грудь и тихо зарыдала, без слез, обхватив голову руками. Вот дождалась благодарности за многодневные заботы!
Откуда только брались у Марфы силы и терпение, чтобы сносить все обиды и несправедливости, выпавшие на ее долю. Видно, в несчастную годину родилась она, потому что за свои сорок лет не слышала ни слова приветливого, ни ласки людской. С малых лет осталась она сиротой, росла в наймах среди чужих людей. Пасла чужой скот. Нет, не было у нее беззаботного детства. Когда же настала семнадцатая весна, пошла батрачить в экономию пана Мюллера. Все лето вязала без устали тугие пшеничные снопы. За старательность и сообразительность эконом взял ее на зиму к хозяйскому двору, для работы на коровнике. Не догадывалась тогда дивчина, какое лихо поджидало ее на панском дворе.
Осенней ночью, когда она возвращалась из коровника в людскую, встретил ее возле клуни[7] рыжий Ганс, сын Мюллера. Похолодело в душе у Марфы. Не раз она замечала, как Мюллер-младший бесстыдно следил за каждым ее движением, когда она наклонялась над снопами.
Бросилась в сторону, однако Ганс успел схватить ее за руку. От него несло винным перегаром, глаза похотливо жмурились. Даже месяц закрылся пологом туч, чтобы не видеть этих наглых глаз, оскаленных зубов, всклокоченных волос. Ганс прижал ее к себе и... Страшно даже вспомнить об этом.
Но, видно, суждено было и ей немножко счастья: в эту ночь молотильщики остались ночевать в клуне, чтобы на следующий день пораньше начать работу. Услышав приглушенный девичий крик, во двор выскочил Савва Латюк. И как только увидел барахтающегося Ганса, сразу все понял. Выдернул из плетня кол и шарахнул обидчика по голове. Ганс взвился ужом, зажал ладонью рассеченный лоб и, воя, кинулся наутек.
Савва подошел к дивчине. Высокий, широкоплечий, всегда улыбающийся, он стоял перед ней и не знал, что говорить. А лицо Марфы залил мучительный румянец, жег стыд. Всхлипнув, она припала к груди парня. В этот же миг ясным оком выглянул месяц. Хлопец нежно гладил ее плечи и смотрел, смотрел... Видно, пришлась ему по душе пышная девичья коса, а может, заворожили темные глубокие очи.
— Нелегко тебе одной придется... Давай вместе будем, — сказал Савва.
И они пошли по жизни вместе. Только очень коротким был их путь. Через несколько месяцев грянула революция. Савва пошел в Красную гвардию. Вместе с другими бедняками делил панскую землю в уезде. Однако не суждено было бывшим батракам собрать свой первый урожай: саранчой налетели из Киева гайдамаки. Привел их в Черногорск сын мюллеровского эконома Михась Деркач. Не справиться беднякам с такой силой, и подались они вместе с Саввой к Щорсу.
Много дней прошло с тех пор, как родилась у Марфы дочка Еленка. Давно уже хозяйничали в Черногорске комнезамы, а Савва все не возвращался с польской войны. Летними вечерами уходила Марфа с грудным ребенком на руках на киевский шлях и долго стояла, всматриваясь в даль. Нет, не видно Саввы на дороге, не спешит он к дочке.
А дни летели...
Однажды майским вечером 1922 года кто-то осторожно забарабанил пальцами в окно. Марфа подошла к окну, глянула и обомлела — во дворе стоял военный. Хотела вскрикнуть — речь отнялась, думала навстречу броситься — ноги будто не свои. С трудом открыла дверь.
В хату вошел высокий человек.